Кролик, беги
Шрифт:
— А я люблю тебя. Ну, успокойся, рассказывай дальше. Ты купила купальник.
— Красный, — говорит она, грустно прижимаясь к нему. Однако, когда она пьяна, ее тело приобретает какую-то хрупкость, неприятную на ощупь разболтанность. — С такой завязочкой на шее и с плиссированной юбочкой, которую можно снять, когда идешь купаться. Потом у меня так разболелись вены на ногах, что мы с мамой спустились в подвал у Кролла и взяли шоколадное мороженое с содовой. Они переделали все кафе, теперь там нет стойки. Но ноги у меня все равно так болели, что мама отвезла меня домой и сказала, что ты можешь сам взять машину и Нельсона.
— Черта с два, наверно, это не у тебя, а у нее болели ноги.
— Я думала, ты вернешься раньше. Где ты был?
— Так, болтался кое-где. Играл в баскет с мальчишками в переулке. — Они теперь разомкнули объятья.
— Я хотела вздремнуть, но никак не могла. Мама сказала, что у меня усталый вид.
— У тебя и должен быть усталый вид. Ты ведь современная домашняя хозяйка.
— Ну да, а ты пока что где-то шатаешься и играешь, как двенадцатилетний мальчишка.
Он сердится, что она не поняла его шутки насчет домашней хозяйки — той воображаемой
— Не вижу, чем ты лучше меня. Сидишь тут и смотришь программу для годовалых младенцев.
— Интересно, кто недавно шипел, чтоб я не мешала слушать?
— Ах, Дженис, Дженис, — вздыхает он. — Пора мне приласкать тебя как следует. Давно пора.
Она смотрит на него долгим ясным взглядом.
— Пойду приготовлю ужин, — решает она наконец.
Его обуревает раскаяние:
— Я сбегаю за автомобилем и привезу малыша. Несчастный ребенок, наверно, уже думает, что его совсем бросили. И какого черта твоя мать воображает, что моей только и дела, что с чужими детьми возиться?
В нем снова поднимается возмущение — она не понимает, что ему надо смотреть передачу про Джимми для работы, он ведь должен зарабатывать деньги на сахар, который она кладет в свой проклятый «Старомодный».
Сердито, хотя и не достаточно сердито, она идет в кухню. Ей бы надо было обидеться по-настоящему или уж совсем не обижаться — ведь он сказал лишь про то, что делал не одну сотню раз. Может, даже и тысячу. Начиная с 1956-го в среднем каждые три дня. Сколько это будет? Триста. Так много? Почему же это всегда требует таких усилий? Пока они не поженились, было легче. Тогда у нее получалось сразу. Совсем еще девчонка. Нервы, как новые нитки. Кожа пахла свежим хлопком. После работы они ходили в квартиру ее сослуживицы в Бруэре. Металлическая кровать, обои с серебряными медальонами, из окон, выходящих на запад, видны огромные газгольдеры на берегу реки. В то время они оба работали в универмаге Кролла: она, в белом халате с карманчиком, на котором было вышито «Джен», продавала леденцы и орешки, а он этажом выше таскал мягкие кресла и деревянные журнальные столики, с девяти до пяти разбивая упаковочные рамы. Нос и глаза саднило от упаковочной стружки. Грязный черный полукруг мусорных ведер за лифтами; усыпанный кривыми гвоздями пол; черные ладони, а этот педик Чендлер каждый час заставлял мыть руки, чтобы не пачкать мебель. Мыло «Лава». Серая пена. От молотка и лапчатого лома на руках вырастали желтые мозоли. В 5:30 отвратительный рабочий день кончался, и они встречались у выхода, поперек которого натягивалась цепь, чтоб не проходили покупатели. Выложенная зеленым стеклом камера молчания между двойными дверями; рядом, в неглубоких боковых витринах, головы без туловищ, в шляпах с перьями и в ожерельях розового жемчуга подслушивали прощальные сплетни. Все служащие Кролла ненавидели универмаг, однако уходили медленно, точно уплывали. Дженис с Кроликом встречались в этой тускло освещенной междверной камере с зеленым полом, словно под водой; толкнув единственную не затянутую цепью створку двери, они выходили на свет и, никогда не говоря о том, куда они идут, шагали к серебряным медальонам, нежно держась за руки, тихонько двигались навстречу потоку возвращающихся с работы автомобилей и предавались любви под льющимися из окна горизонтальными лучами вечернего света. Она стеснялась его взгляда. Заставляла закрывать глаза. Шелковистая, как домашняя туфля, тотчас раскрывалась навстречу. Потом, переступив последнюю черту, они, как потерянные, лежали в этой чужой постели. Серебро медальонов и золото угасающего дня.
Кухня — узкая щель позади гостиной, тесный проход между машинами, которые были ультрасовременными пять лет назад. Дженис роняет что-то металлическое — кастрюлю или кружку.
— Постарайся не обжечься! — кричит Кролик.
— Ты еще тут? — отзывается она.
Он подходит к стенному шкафу и вынимает пиджак, который только что аккуратно повесил. По сути дела, он — единственный, кто тут следит за порядком. В комнате полный развал: стакан «Старомодного» с раскисшим осадком на дне; набитая окурками пепельница вот-вот свалится с ручки кресла; измятый ковер; небрежно сложенные пачки липких старых газет; разбросанные повсюду ломаные игрушки — нога от куклы, изогнутый кусок картона; комья пыли под батареями. Бесконечный, безнадежный хаос плотной сетью стягивается у него на спине. Он пытается решить, куда пойти сначала — за автомобилем или за малышом? Может, сперва зайти за малышом? Ему больше хочется увидеть сына. До миссис Спрингер ближе. А вдруг она смотрит в окно, чтобы, увидев его, выскочить и сказать, какой усталой выглядит Дженис? Интересно, кто не устанет, таскаясь с тобой по магазинам, сквалыга ты несчастная! Жирная стерва, цыганка старая! Если он придет с малышом, она, может, и промолчит. Кролику нравится мысль пешком прогуляться с сыном. Нельсону два с половиной года, он ходит вразвалку, как кавалерист. В свете угасающего дня они пройдут под деревьями, и вдруг откуда ни возьмись — у тротуара стоит папина машина. Но на это уйдет больше времени — мать начнет обиняками втолковывать ему, какая никчемная эта Дженис. Эти разговоры всегда его раздражали; очень может быть, мать просто хотела его поддеть, но он не умел легко относиться к ее словам, она слишком властная, во всяком случае по отношению к нему. Лучше сначала сходить за машиной, а уж потом заехать за малышом. Но так ему что-то не хочется. Не хочется, и все. Он все больше запутывается, и от этой путаницы его начинает мутить.
— И захвати пачку сигарет, милый, ладно? — кричит из кухни Дженис обычным ровным голосом. Значит, его простили, и все остается, как было.
Глядя на свою бледную желтую тень на белой двери в прихожую, Кролик застывает; он чувствует, что попал в ловушку. Сомнений нет. Он выходит из дома.
На улице становится темно и прохладно. Норвежские клены источают аромат клейких свежих почек, в широких окнах гостиных вдоль Уилбер-стрит за серебристыми экранами телевизоров, словно огоньки в глубине
Он идет вдоль Поттер-авеню. Висящие в немой высоте провода пронзают живые вершины кленов. На следующем углу, где сточные воды с фабрики искусственного льда некогда со всхлипом втягивались в канализационную трубу и вновь вытекали наружу на противоположной стороне улицы. Кролик переходит дорогу, идет вдоль канавы, мелкое русло которой прежде было затянуто лентами зеленого ила; они норовили скользнуть тебе под ноги и промочить башмаки, если ты осмеливался на них наступить. Однажды он упал в канаву, хотя не может вспомнить, зачем вообще пошел по ее скользкому краю. Ага — чтоб пофорсить перед девчонками — Лотти Бингамен и Маргарет Шелкопф, а иногда еще Барбарой Кобб и Мэри Хойер, с которыми ходил домой из начальной школы. У Маргарет часто ни с того ни с сего шла кровь из носа. Наверно, от избытка здоровья. Отец у нее был пьяница, и родители заставляли ее носить высокие ботинки на пуговицах, когда их давно уже никто не носил.
Он сворачивает на Киджирайз-стрит, узкий, мощенный гравием переулок, что вьется вдоль глухой задней стены маленькой картонажной фабрики, где работают главным образом пожилые женщины, минует цементный фасад магазина оптовой продажи пива и старинный фермерский дом — каменный, теперь заколоченный досками, — старейшее здание в поселке, сложенное из грубых глыб красноватого песчаника. От этой фермы, чей хозяин некогда владел половиной всей земли, на которой ныне стоит Маунт-Джадж, теперь остался один только двор, обнесенный покосившейся изломанной изгородью, — куча коричневых жердей и гнилых досок. Летом на них буйно разрастутся сорняки белые, мягкие, как воск, стебли, молочные стручки с шелковистыми семенами и грациозные желтые соцветия, подернутые водянистой пыльцой.
Небольшой пустырь отделяет старый фермерский дом от Спортивной ассоциации «Солнечный свет» — высокого кирпичного здания вроде городского многоквартирного дома, который как бы по недоразумению затесался в этот грязный проулок меж помойками и задними дворами. Какая-то странная пристройка величиной с дощатый сарай — ее каждую зиму возводят на каменных ступенях, чтобы защитить бар от непогоды, — придает ему зловещий вид. Кролик несколько раз заходил в этот клуб. Никакого солнечного света в нем нет и в помине. Первый этаж занимает бар, на втором стоят карточные столы, за которыми, глубокомысленно мыча, сидят местные старожилы. Спиртное и карты у Кролика всегда ассоциируются с унылым старым греховодником, у которого дурно пахнет изо рта, а еще большее уныние на него наводит царящая в этом здании атмосфера политических интриг. Его бывший баскетбольный тренер, Марти Тотеро, который, прежде чем его со скандалом выгнали из школы, имел кой-какие связи в местном политическом мире, жил в этом здании и, по слухам, все еще сохранял известное влияние. Кролик не любит политику, но он когда-то любил Тотеро. После матери Тотеро был для него самым большим авторитетом.
Мысль, что его бывший тренер торчит в этой дыре, несколько его пугает. Он идет дальше, мимо кузовной мастерской и заброшенного курятника. Он все время спускается вниз, потому что поселок Маунт-Джадж расположен на восточном склоне горы Джадж, чей западный склон господствует над городом Бруэр. Хотя поселок и город смыкаются на шоссе, опоясывающем гору с юга и ведущем в Филадельфию, до которой от них пятьдесят миль, они никогда не сольются воедино, потому что гора подняла между ними свой широкий зеленый гребень протяженностью в две мили с севера на юг. В гору вгрызаются гравийные карьеры, кладбища и новые жилые кварталы, но выше определенной черты сохранились в неприкосновенности сотни акров леса, который поселковые мальчишки никак не могут до конца освоить. Шум автомобилей, ползущих на второй скорости по живописным серпантинам, уже вторгается в эти заросли. Однако на огромных пространствах нехоженого соснового бора усыпанная иглами земля, заглушая звуки, уходит все дальше и дальше ввысь под бесконечными зелеными туннелями, и кажется, что из безмолвия ты попадаешь куда-то еще пострашнее. А потом, наткнувшись на залитую солнцем поляну, которую ветви не потрудились скрыть, или на обвалившийся каменный погреб, вырытый каким-то храбрым великаном-поселенцем много сотен лет назад, ты и впрямь начинаешь дрожать от страха, словно след чужой жизни привлечет внимание к тебе и деревья, затаившие угрозу, оживут. Страх звенит в тебе, как набатный колокол, который ты не в силах заглушить, нарастает, и ты, сгорбившись, ускоряешь свой бег, но вот наконец раздается отчетливый скрежет, водитель приближающейся машины переключил передачу, и за стволами сосен забелели приземистые столбики дорожного ограждения. Наконец благополучно добравшись до твердого асфальта, ты стоишь и размышляешь: то ли пойти пешком вниз по дороге, то ли попроситься на попутную машину и доехать до гостиницы «Бельведер», купить там шоколадку и полюбоваться Бруэром — распростертым внизу, как ковер, красным городом, где дерево, жесть и даже красный кирпич выкрашены в оранжево-красный цвет глиняных горшков, непохожий на цвет никакого другого города в мире, но для окрестных ребят единственный цвет всех городов вообще.