Кровь и честь
Шрифт:
— Конечно, конечно… И соборовал дедушку вашего, и исповедовал, и отпевал потом… Легко умер Георгий Сергеевич. Не в тяжкой болести, не в страданиях… Всем бы нам так, прости Господи. Просто пришел его час, лег и не вставал больше кавалер наш. Все крутом скорбели, а он — нет. Лишь перед самой кончиной посетовал, что нет среди друзей и родни, окружившей его смертное ложе, внука его любимого… Вас, стало быть, Александр Павлович.
Отец Варсонофий закончил свои дела, подошел к Александру и постоял рядом с ним, сложив руки на объемистом чреве.
— Ну, не буду вам мешать, молодой человек.
Когда шарканье стариковских ног затихло, Саша сделал два шага вперед и остановился рядом с телом дорогого ему человека.
Еще направляясь сюда, он страшился увидеть тронутое разложением лицо мертвеца, ощутить тяжкий трупный смрад, почувствовать невольное отвращение к тому, что совсем недавно было его дедушкой — милым и любимым. Но… Полковник лежал в гробу в своем парадном мундире и сверкающих ботфортах, при анненской ленте и орденах, сжимая затянутыми в лайковые перчатки руками эфес палаша в ножнах, словно древний Рыцарь — меч. Спокойствием и величием веяло от этой позы спящего великана. Лицо же покойного было прикрыто батистовым платком, сквозь который смутно проступал заострившийся, знакомый молодому человеку до последней черточки, лик.
Саша вспомнил, что в летнюю жару, собираясь вздремнуть после обеда, дедушка точно так же накрывал платочком лицо. И шутил при этом, что привычка осталась у него от кампании в Южном Китае, когда спасенья не было от назойливых мух, норовящих забраться спящему в рот. Благодаря стараниям прислуги мух дома не было — разве что какая-нибудь самая отчаянная прорывалась сквозь все кордоны, но привычка оставалась. И нередко среди летних игр, забежав в дедушкины покои, маленький Саша заставал именно такую картину — отдыхающего после трудов дневных великана с накрытым невесомой тканью лицом… Только, увы, теперь платок оставался недвижим, не колеблемый не то что богатырским храпом старого кавалергарда, но и самым легким дыханием…
Молодой человек опустился на специально поставленную у гроба для такого случая скамеечку и молча сидел, глядя на тело Георгия Сергеевича. Он не следил за временем, да и не существовало его, суетного и торопливого, здесь, глубоко под землей. Здесь царила Вечность.
Она была во всем: в медленно оплывающих с чуть слышным треском свечах, в повисшем в ледяном воздухе клубами пару дыханья, в аромате ладана…
Постепенно Саше стало казаться, что за гробом дедушки кто-то стоит, и, приглядевшись, он различил Иннокентия Порфирьевича. Тот стоял молчаливо и неподвижно, скорбно склонив голову. А из-за его спины выступали поручик Еланцев, странный солдатик Максимов и многие-многие другие. Те, кого уже нет на белом свете.
«Зачем ты пришел сюда?» — обращение на «ты» от мертвеца не коробило.
«Проститься… И спросить…»
«Спросил?»
«Нет…»
«Почему?»
«Как можно спросить совета у мертвого?»
«Только от мертвых и можно получить ответ на все вопросы… Спроси…»
«Как?»
«Реши сам…»
Свечи оплывали, Вечность неслышно текла сквозь обитель мертвых, а молодой человек все не мог ни найти ответа на свой вопрос, ни даже сформулировать его…
Стрелки
«Прочь, прочь отсюда! — пудовым молотом стучало в мозгу, пока он, путаясь и не попадая в рукава, лихорадочно одевался в темноте. — Если я сейчас не глотну свежего воздуха, то умру! Ну как можно спать в такой жаре? Это все матушкины предрассудки — так топить на ночь…»
Стараясь не скрипнуть ни единой ступенькой, он спустился вниз и выскользнул из дома.
— Вставай, засоня! — услышал конюх Евлампий, ночевавший с лошадьми (опять-таки по традиции, графы ставили присматривать за своей конюшней лишь холостяков или вдовцов), нетерпеливый молодой голос, сопровождающийся стуком в дверь. — Просыпайся, лодырь!
«Ну, дождались! — мужику никак не хотелось покидать теплое лежбище и выбираться в ночной холод. — Приехал молодой барин — и теперь начнется…»
— Иду, иду, батюшка! — вслух отозвался он, неторопливо выбираясь из облюбованных им в качестве спальни яслей с сеном. — Чтоб тебе пусто было! — добавил он в сердцах едва слышно.
— Седлай Горячего! — распорядился «молодой барин», ворвавшись в конюшню: глаза его лихорадочно блестели, взгляд перебегал с одного предмета на другой, не в силах остановиться, и конюху разом стало не по себе.
— Не могу, — попытался он сопротивляться. — Не велел барин зимой лошадей по морозу гонять…
— Какая зима? — хохотнул каким-то чужим голосом Бежецкий. — Не выдумывай! Весна на дворе! Теплынь какая!
«Не в себе барин, — решил Евлампий. — Оно и понятно: дорога дальняя, устал, а тут еще дед преставился… Однако сгоряча ведь и зашибить может…»
— Горячего не могу, — как мог хладнокровнее сообщил он. — Запальный он. Как по осени Пал Георгич на охоте загнать изволили, так и неможется ему. Могу Барыню заседлать.
— Барыню? Окстись, Евлампий! Это ж кобыла! Я тебе что — матушка?
— Могу Воронка.
Воронок был пожилым уже конем, тихо доживавшим свой век на графских хлебах, но породистым и достаточно еще резвым.
— Воронка? — поморщился Саша, прикидывая в уме. — Хорошо, седлай Воронка. Только быстро давай — раз-два и готово. А то я тебя, увальня, знаю!
— Не извольте сумлеваться, барин! — убежал конюх, в душе довольный, что уговорил Сашу ограничиться стариком — авось далеко не ускачет. Да и старый конь есть старый конь — «борозды не испортит» даже под самым горячим наездником.
Четвертью часа позже Александр уже скакал по темному лесу, с радостью чувствуя, как свежий ветер холодит разгоряченное лицо, уносит прочь остатки ночной одури, а легкие наполняются самым живительным на свете эликсиром…
Пришел в себя он лишь после того, как справа мелькнул столб, отмечающий предел владений Бежецких.
«Куда я скачу? — собрал он воедино расползающиеся, будто тараканы, мысли. — К Штильдорфам? Зачем? Время позднее, неприлично, да и Матильда скорее всего в Петербурге, в своем Смольном… Что-то меня совсем занесло… Прокачусь еще чуть-чуть и — домой…»