Кровь и песок
Шрифт:
Все три женщины приняли Гальярдо как полубога. Позабыв о своих поклонниках, они смотрели только на него, оспаривая честь сидеть рядом с ним, лаская его жадными взглядами. Эти женщины напоминали ему ту, далекую, почти позабытую... У них тоже были золотистые волосы и изящные костюмы; пьянящий, возбуждающий аромат, исходивший от их гибких тел, сладко кружил голову.
При взгляде на их приятелей воспоминание становилось еще острее. Все они были друзьями доньи Соль; некоторые даже принадлежали к ее семье — этих Гальярдо считал почти родственниками.
Все ели
В глубине зала несколько цыган, пощипывая струны гитары, напевали печальную песню. Одна из дам с восторженностью неофитки вскочила на стол и, желая показать, какие успехи сделала она под руководством севильского учителя, принялась неуклюже вертеть пышными бедрами, полагая, что изображает местный танец.
— Дубина! Корова! Чурка! — иронически выкрикивали поклонники, хлопая в такт ладошами.
Они издевались над ее неловкостью, но жадными глазами пожирали ее сильное, гибкое тело. А она, гордясь своим искусством и принимая эти непонятные выкрики за похвалу, продолжала раскачивать бедрами и, устремив глаза в потолок, поднимала над головой руки, изогнув их словно ручки амфоры.
К полуночи все захмелели. Женщины, позабыв всякий стыд, осаждали матадора своими ласками. Они вырывали его друг у дружки, а он совершенно безучастно относился и к их борьбе и к страстным поцелуям, которыми они осыпали его щеки и шею.
Гальярдо был пьян, но это было печальное опьянение. О, та, другая!.. Златокудрая, настоящая! Золото этих растрепанных голов было поддельным, оно покрывало грубые, жесткие волосы, обесцвеченные химикалиями. Губы отдавали привкусом губной помады.
Тела словно затвердели и отполировались под чужими прикосновениями, как захоженный тротуар. Сквозь аромат духов ему чудился природный вульгарный запах. О, та, другая!., другая!..
Сам не зная как, Гальярдо очутился в саду. Он шел по извилистой тропинке, под сенью густых деревьев, в торжественной тишине, казалось исходившей от звезд; сквозь листву багровели, словно врата ада. окна ресторана с мелькавшими на красном фоне тенями, похожими на черных демонов. Какая-то женщина, прижимаясь к матадору, вела его под руку, он подчинялся, даже не глядя на нее, а мысли его были далеко, очень далеко.
Через час они вернулись в ресторан. Его спутница, поправляя растрепавшиеся волосы и враждебно сверкая глазами, о чем-то 580 рассказывала подругам. Те хохотали и, указывая на Гальярдо пренебрежительным жестом, шептались с мужчинами, которые тоже начинали хохотать... О, Испания, страна разочарований, где все оказывается легендой, даже дерзость героев!..
Гальярдо пил все больше и больше. Женщины, которые раньше ссорились из-за него и досаждали ему своими ласками, потеряв к нему всякий интерес, обратились к другим мужчинам. Гитаристы играли едва слышно, склоняясь над инструментами в пьяной дремоте.
Тореро тоже собрался вздремнуть на диване, когда один из друзей предложил подвезти его в своей карете,— ему необходимо вернуться домой раньше, чем графиня, его мать, отправится, как обычно, к заутрене.
Ночной ветер не рассеял опьянения тореро. Выйдя из кареты па углу своей улицы, Гальярдо заплетающимися ногами побрел к дому. Не дойдя до двери, он остановился и, опершись локтями о стену, опустил голову на руки, как бы не в силах вынести тяжесть своих мыслей. Он совершенно позабыл и о своих приятелях, и об ужине в «Эритании», и о накрашенных иностранках, которые сначала охотились за ним, а потом его оскорбляли. Где-то в его сознании, как всегда, сохранялось воспоминание о той, другой, но смутное, едва уловимое. Сейчас его мысли, повинуясь капризам опьянения, целиком обратились к бою быков.
Он был первым матадором в мире! Так утверждали его импресарио и его друзья, и это была правда. Противникам будет что посмотреть, когда он вернется на арену. То, что произошло последний раз, было простой случайностью: судьбе захотелось сыграть с ним злую шутку.
В пьяном угаре ему чудилось, что силы его необъятны, все андалузские и кастильские быки представлялись ему немощными козами, которых ничего не стоит свалить ударом кулака.
То, что случилось в последний раз, не имело значения. «Чепуха»,— как говорит Насиональ. И лучшему певцу случается пустить петуха.
Это изречение, слышанное им из уст почтенных патриархов арены в их неудачные вечера, вдруг вызвало в нем непреодолимое желание запеть, разбудить своим голосом безлюдную, тихую улицу. ' По-прежнему опершись головой на руки, он затянул песню собственного сочинения, не слишком складно восхваляющую его достоинства: «Вот я, Хуанильо Гальярдо... Хра...абрее, чем сам господь бог». И так как больше ничего придумать в свою честь он не мог, то без конца повторял одно и то же хриплым, монотонным голосом, пока в ответ ему не послышался лай разбуженных псов.
В Гальярдо заговорило отцовское наследие — страсть к пению, неизменно просыпавшаяся в сеньоре Хуане-сапожнике во время его еженедельных попоек.
Дверь дома отворилась, и на пороге появился сонный Гарабато, вышедший посмотреть, что за пьяница орет таким знакомым голосом.
— А! Это ты? — пробормотал матадор.— Подожди, сейчас я спою дальше.
И он еще много раз спел незаконченную песню в честь своей доблести, прежде чем наконец решился войти в дом.
Ложиться Гальярдо не хотел. Догадываясь о своем состоянии, он медлил уходить в спальню, где Кармен не спала, поджидая его.
— Иди ложись, Гарабато. У меня тут еще много дел.
Какие это были дела, он и сам не знал, но ему хотелось остаться в кабинете, увешанном его портретами, бантами, сорванными у быков, и афишами, трубившими о его успехах.
Когда зажглось электричество и слуга вышел, Гальярдо, покачиваясь, остановился посреди комнаты и восхищенным взглядом обвел стены, словно впервые попал в этот музей славы.
— Очень хорошо. Просто замечательно,— бормотал он.— Вот этот красивый парень — я. И этот — тоже я. И все они — я. А еще находятся такие, что говорят про меня... Будь они прокляты!