Кровь и пот
Шрифт:
Джигиты седлают лучших коней, сбиваются в группы по пять-десять всадников и коршунами кружат возле аулов, где есть хоть одна молодая красивая девушка. В темные настоянные весенней истомой ночи на джайляу, бывало, не одну жену зазевавшегося простака подкараулят ловкие джигиты.
А утром как ни в чем не бывало сверкают джигиты серебряными сбруями возле девушек, едущих во главе кочевья. И хочется им крикнуть что-нибудь девушкам, что-нибудь нежное, призывное… Да где там! Слова нельзя сказать. Вокруг полно стерегущих материнских глаз. Только самый жаркий, самый красивый джигит может как-нибудь незаметно, одним быстрым взглядом бросить искру невысказанных своих чувств в сердце девушки.
Ах,
Ранней-ранней весной видела она девушку Косан. На северных сторонах балок еще белел снег. Но земля была уж тепла и исходила легчайшими туманами, и дрожал воздух, если поглядеть вдаль. Большое кочевье с бесчисленными стадами медленно, неуклюже передвигалось по джайляу, с трудом преодолевая лощины и балки. Тяжело навьюченные верблюды вязли в весенней грязи. Вот тогда-то у Торангул-сая… или нет, кажется, у Тобылги-сая встретились они с кочевьем другого богатого аула. Собаки, задрав хвосты и встопорщив шерсть на загривках, зарычали друг на друга. Мужчины обоих аулов обменялись приветствиями и, громко разговаривая, звеня стременами, поехали вместе. Джигиты, еще раньше далеко уехавшие вперед, повернули назад, к кочевьям, стали гарцевать вокруг приглянувшихся девушек, стали клянчить кольцо-подарок. Потом, гикнув, ударили коней и понеслись галопом в степь, норовя вырвать, отобрать кольцо у счастливца — таков был обычай. В одно мгновение исчезли они за холмами. Далеко вперед уехали и мужчины и старики со старейшинами. По следам их коней шло объединенное кочевье.
Мужчины все ехали и ехали рысью, говорили о своих делах, грелись на солнышке, пока наконец не опомнились. Тогда они остановились у конца Тобылги-сая и стали дожидаться своих кочевий. Так два аула и расположились рядом. В ту же ночь начался окот мелкого скота, и аулы были вынуждены надолго остаться возле Таволжьего оврага. Дойный скот еще не выгоняли на выпасы, и он густо темнел возле аулов.
Степь пробуждалась медленно. Разморенная весенним солнцем, она дремала, дышала паром. Возле аулов, в глубине заросшего таволгой оврага, куда не попадало солнце, светлел слежавшийся желтоватый снег, как оброненная память о суровом госте, совсем недавно буйствовавшем по степи.
Земля была еще бурой, травка пробивалась робко, только южный, солнечный склон Тобылги-сая изумрудно зеленел сплошным плюшем. Густые заросли ковыля, полыни, типчака наливались соком, раскрывали почки, а между прошлогодними зарослями уже тянулась к солнцу молодая поросль. Опять благословенная весна вернулась, ничем ее теперь не остановить, пройдет неделя-другая, и этот Таволжий овраг задохнется от буйной молодой силы пробуждающейся земли. Зима, морозы, пурга остались позади. Что и говорить, радуются люди весне! И всех тянет на улицу, на легкий хмельной воздух.
Шестистворчатая белая юрта с открытым тундуком богато убрана. В юрте тепло, много света и воздуха, запах весеннего приволья будоражит сердце. Хочется кого-то любить, хочется ехать куда-то, где ты никогда еще не был. Днем и ночью чувствуешь себя бодро, и дышится легко. Позади остались морозы, впереди будет духота и пыль, а теперь счастливое время.
В первые же дни оба аула по обычаю начали ходить в гости друг к другу. Весело трещали костерки возле юрт, палились, а потом варились барашки, кумыс радовал душу. Особенно веселилась молодежь. Как только нависала над аулами ночь, джигиты и девушки высыпали на улицу, собирались в открытом поле за аулами и почти до утра кричали и смеялись, играли то в белбеусок, то в соседушки, то в ханское кочевье, то в бабки,
А то собирались у качелей. На качели вставали парами и, до головокружения, до тошноты качаясь вверх и вниз, во весь голос пели юноши и девушки песни. Что и говорить, веселая, счастливая была пора!
И вот в те дни у всех на устах было одно имя — имя девушки Косан. Джигиты увивались возле нее, устраивали для нее скачки, наигрывали на домбрах, ревновали ее друг к другу. Но холодна и неприступна была высокая белолицая красавица с надменными бровями. Ни одного джигита не подпустила к себе. А потому не подпустила, что возлюбленный ее, знаменитый певец и бунтарь Сары, вторично попал в том году в Жармолинскую тюрьму.
Однажды ночью на качелях какая-то молодая пара неосторожно запела песню Сары. Все сразу притихли, ждали, что будет. Следующей должна была петь Косан. Но она не шелохнулась. Залитая лунным светом и оттого еще более бледная, стояла она, прислонившись к столбу качелей, и была печальна и неутешна. В ту ночь молодежь рано разошлась по домам: никому уж не хотелось ни петь, ни играть, ни веселиться. А утром аул девушки Косан переехал на новое место…
Эх, жизнь, жизнь невозвратная! Все прошло и кануло в вечность. Придут иные времена, другие люди станут любить и встречать свои весны. Другие станут качаться на качелях под луной. Другие будут ломать бровь и блестеть белыми зубами в песне ли, в смехе ли…
Старуха тяжело вздохнула. Ей стало грустно, тяжело. Крупное ее тело как-то съежилось, поникло. Масло в лампе кончалось.
Мунке и Дос поднялись, наклонились к ней, что-то сказали. Она не поняла. Она только заметила, как Мунке и Дос, пожав руки Тулеу и Калау, стали пробираться к выходу.
Ей стало все безразлично. Она не слышала уже ни песен, ни разговоров вокруг. Иногда превозмогая себя, она старалась слушать, но давно прошедшее, раз ворвавшись в землянку, не хотело уходить. Стареет тело, стареет даже душа. Но, видно, пока не закроются глаза у человека, не стареет и не исчезает проклятая память. Как самый едкий, неутолимый враг, точит она человека изо дня в день, пока не одолеет, не сломит его окончательно. Старуха устала. Хотелось ей поскорее лечь, заснуть, забыться, но молодежь и не думала уходить. Больше всех ликовала Айганша. Смуглое лицо ее порозовело. Даже в сумраке землянки было видно, как блестят ее глаза, и она пела одну песню за другой.
«О, если бы дал бог ей счастья!»— думала старуха, покачиваясь и, как птица в сумерках, заводя глаза.
На другой день старуха слегла. Сначала она думала, что переможется, но болезнь с каждым днем одолевала ее. И она стала думать, что ей на этот раз уже не поправиться, не подняться, и, хрипло, отрывисто дыша, не смыкала глаз по ночам: вспоминала родные края, молодость, детство, вспоминала покойного мужа, прощалась с родными и близкими, оставшимися где-то далеко.
Дряблые ее щеки запали, глаза провалились. Никого она не хотела видеть. Все в доме раздражало ее. Все ленились вставать по утрам, все ненавидели друг друга. Хоть околевай, никому до тебя нет дела!
После гостей она попросила прибрать в землянке, убрать ковры и кошму, связать тюки, но никто ее не послушал. Всюду как попало валялись заплеванные, засморканные, грязные ковры, и палас, и кошма…
Так прошло три дня. И на четвертый, потягиваясь и позевывая, так же поздно поднялись опухшие от сна и безделья ее сыновья. Их вид совсем взбесил старуху. Дома жрать нечего, голодные дети пугливо поглядывают на матерей, а этим свиньям хоть бы что! От злости в груди старухи клокотало, она задыхалась и не знала, на ком бы сорвать зло.