Кровью омытые. Борис и Глеб
Шрифт:
— Полно, воевода, Горясер как и все бояре.
— Дай-то Бог. Ты, Глеб, великому князю передай, я ему благодарен, что в Муром меня послал, и умру я в родном краю, в земле отчей лягу. — Дыхание перевел. — А теперь уходи, княже, не хочу, чтоб видел кто, как Илья Муромчанин смерть встретил.
Смерд пахал землю, он шел за ралом, налегая на него. Иногда останавливался, отирал пот рукавом, и тогда останавливалась и лошадь, тяжело поводила боками. Ратай покрикивал:
— Тяни, каурый!
И
Который день пашет смерд поле, а ему еще предстоит заборонить его, бросить зерно, чтоб успела рожь подняться до снега.
Мужик худой, жилистый, из-под посконной рубахи выпирают лопатки, голову прикрывает войлочный колпак, а на ногах разбитые лапти.
От усталости конь едва брел, и также уныло плелся смерд. Подбадривая себя, иногда мурлыкал песню, и она — о невеселой жизни.
В конце поля сосна, и смерд решает, когда сравняется с деревом, то непременно устроит коню и себе отдых, ино так можно загубить лошадку.
У сосны мужик остановился, вынес соху из борозды, пустил коня на выпас и только потом снял с дерева узелок, принялся за трапезу. Она у него всегда одна и та же: хлеб, луковица и сало, нарезанное мелкими кусками. Тут же стоял кувшин с квасом.
Едва смерд за еду принялся, как застучали копыта и подъехал князь. Остановился, поздоровался.
— Нет ли чего испить?
Мужик подал кувшин. Борис соскочил, сделал несколько глотков и, вытирая губы, сказал:
— Отменный квас.
— На меду. Нонешним летом дважды пчелы роились. Да ты, княже, присаживайся, в ногах правды нет.
Борис забросил поводья на сук, присел.
— Раздели со мной трапезу, княже. Она хоть и не такая, какой тя стряпуха твоя кормит, зато сытная.
Мужик разломил хлеб, положил на него луковицу, ломтями нарезанное сало, протянул князю. Ел Борис, сам на смерда смотрел. Не стар мужик, но борода уже с сединой. Спросил:
— Зовут-то тебя как?
— Ратибором, княже.
— Давно это поле пашешь?
— Третье лето минуло.
— Родит-то как?
— А ты, княже, хлеб с этого поля ешь.
— Семья большая?
— Как те сказать, коли по душам, немалая, семь девок, а мужиков один я. Все сына ждал, а одни бабы шли. Пора замуж отдавать, а где парней сыщешь, деревня наша бабья.
Смерд стряхнул крошки в ладонь, отправил в рот.
— Ну, княже, передохнули мы с каурым — и за дело пора.
— Взялся бы я тебе в подмогу, Ратибор, да умения нет.
— Нет, княже, всякий ест от трудов своих.
И, понукая коня, смерд налег на соху.
Рысит Борис, со смердом мысленно разговор продолжая. Сказывал Ратибор, удел мужика землю поднимать, холить, а гридня — покой ее оберегать, князю — дружину водить, казну приумножать, суд вершить…
Множество забот у князя, тем паче у великого. Справится ли он, коли сядет на стол киевский, как несет эту нелегкую ношу его отец Владимир Святославович?
Борис даже позавидовал Ратибору, у него труд хоть и изнуряющий, да заботы его одного касаются, еще семьи его, а на великом князе государство лежит. Наскочат печенеги — великий князь в ответе, не уберег рубеж, ляхи зашевелятся — полки посылай, князья удельные свару затеют — усмиряй… А еще хуже, ежели постигает государство недород и мор. Не он, князь, за то в ответе, то кара Всевышнего, а на великого князя люд уповает.
И в коий раз задает Борис себе вопрос, готов ли он взять на себя ношу великого князя, наделен ли для того мудростью?
Мысли одолевают, не от любви ль чрезмерной к нему, Борису, отец пожелал видеть его князем киевским? Соразмерил ли возможности сына?
Возражал Борис, да у Владимира один ответ: «Разумом ты не обижен, а добротой своей злобствования братьев смиришь».
Но разве одного этого достаточно, чтобы принять на себя такое государство, как Киевская Русь?
Спросил бы кто у Бориса, зачем и куда уезжает из города, он бы ответил, что ищет в уединении ответ на мучивший его вопрос…
Встретился с Глебом, совет его принял, но теперь сызнова спрашивал себя, коли соберутся, решат ли полюбовно, не пойдут ли войной друг на друга, не последует ли распря кровавая, как некогда после смерти деда Бориса, Святослава Игоревича?
Волхв жег костер. Волхв был одинок и сидел у костра сутулясь. В прежние лета, когда Перун был великим божеством русов, жертвенные костры горели на площадях городов. Жгли шесть костров, а у седьмого вершил требище старший волхв…
Теперь волхвы разбрелись, но в муромских лесах их еще немало. Однако здесь, под городом, кудесник Мал остался в одиночестве.
Мал протянул руки к огню, вниз ладонями, и когда от жары ему сделалось невмоготу, он затрясся всем телом, ударил в бубен, забормотал что-то невнятно и вдруг упал, задергал ногами. Спрятавшись за кустами, Глеб наблюдал за волхвом. Вот волхв вскочил и, приплясывая, заголосил. Потом замолк и, нюхая воздух, ровно собака, вскричал:
— Перун, вижу и слышу, неверящий в тебя явился на капище! Ты позволил ему? Князь, Перун допустил тебя!
Удивился Глеб, вышел из укрытия, сказал:
— Я не принес Перуну жертвы, но я дам те, кудесник, гривну, если ты ответишь, откуда узнал, что я рядом?
— От Перуна! Ты видел и слышал, как я разговаривал с ним. Скажи, что привело тебя, князь, к богу нашему?
— Я пришел к тебе, кудесник, чтобы спросить, зачем вы, волхвы, народ смущаете?
— Ты, князь, говоришь, сам не разумея, что нельзя вырастить зерно, если оно не посеяно.
— Но вы сеете и намерены пожать всходы языческие.