Круг
Шрифт:
Дадаш говорил, а Неймату казалось, что он отвечает кому-то, спорит с кем-то, хочет кого-то переубедить.
— Да, в жизни есть две категории людей. Одна работает, ошибается, спотыкается, падает, поднимается и вновь берется за работу. Другая — стоит в стороне, наблюдает. Не спотыкается, не падает. Не ошибается. Конечно, если ничего не делать, то и не ошибешься. Но мне кажется, что это самая страшная из ошибок — стоять в стороне от других и судить тех, кто идет. Разумеется, этот судья, этот арбитр гордится: я чист как стеклышко, я никогда не сделал и шагу, о котором пришлось бы пожалеть. Правда, не сделал.
Неймат никогда не слышал от Дадаша таких слов. Таких слов и сказанных таким тоном. Видимо, все это было не только очень серьезно, но и шло из глубины души. И Неймат, кажется, нашел того, с кем спорил Дадаш: с самим собой. Вдруг Неймату стало жаль его. С мгновенной решимостью он встал.
— Прошу прощения, Дадаш-муаллим, — сказал он. — Одно только слово. — Он оглядел всех. — На днях утвердили наш новый план. Я хочу сказать, что этот план, и утверждение этого плана, и осуществление этого плана — серьезное, большое дело. Я не преувеличу, если скажу, что это вклад в нашу культуру и что тут трудно переоценить роль Дадаша-муаллима.
— Да брось ты, бога ради, — с трудом удерживая блаженную улыбку, запротестовал Дадаш. — Сбил ты меня… Что я хотел еще сказать? В общем… Я хотел сказать, что, конечно, жизненная закалка — великая вещь, жизненные испытания — вещь полезная. И все же не дай бог вам и тем, кто придет после вас, пройти через те испытания, которые достались нам. Потому что… Потому что… есть такие испытания, что… — он оборвал себя на полуслове, мучительно сморщился, махнул левой рукой, залпом опрокинул рюмку и только после этого сказал: — Будьте здоровы, за ваше здоровье.
Потом по очереди выпили за здоровье Джаббара, Муршуда, Неймата, их жен и детей. Отдельно выпили за здоровье тетушки Бики, сказали, что угощение на славу.
Потом встал Неймат:
— Я предлагаю тост за здоровье тамады!
Он говорил длинно. Бог знает, что он нес. Помнил только, что надо говорить как можно более трескуче. «Глубокая человечность, размах, природная одаренность, неисчерпаемая энергия, острый ум, воинская доблесть…» Он хотел еще добавить «творческая деятельность», но не рискнул.
— Хватит, Неймат, побойся бога, — сказала Аля. — Это уж прямо культ личности.
Муртуз был порядком пьян. Услышав эти слова, он вскочил.
— Неймат тут много чего говорил, — сказал он. — Много красивых, сладких слов. Я, конечно, таких слов не знаю. Я не умею так красиво выражаться. Что делать, культуры не хватает, — он поглядел на Алю, и Аля ответила ему понимающим взглядом. Смысл этих многозначительных взоров состоял в том, что сказанное Муртузом следовало понимать наоборот: дай бог другим столько культуры, но мы не хвастаем и предоставляем судить вам самим. — Одним словом, спасибо за ласку. Меня тут хвалили, вероятно, больше, чем следует. — Это был тот же прием. — Да, я, как мог, служил народу. Когда мы проливали кровь, мы думали о вас, о молодых, о ваших нынешних светлых днях, чтобы вы вот так сидели за праздничным столом, ели, пили, ни в чем не нуждались. Но и ваш долг — чтить людей, проливавших за вас свою кровь. Каждый должен знать свое место! Иначе ничего путного не выйдет.
Гости поднялись из-за стола. Дадаш снова подошел к окну. Неймат встал рядом с ним.
— Вон новое здание академии, — сказал он. — Старого не видно. Вон мельница. Банк.
Потом кто-то предложил включить магнитофон.
Неймат нажал на клавишу.
«…Ну, скажите что-нибудь…»
И через несколько минут, после всех голосов:
«…Если я еще раз увижу…»
Гости попрощались и разошлись.
Он лег и тут же заснул. Уж очень устал сегодня. И переволновался.
Девочки тоже заснули. И тетя Бикя. И Сурея.
Квартира окунулась в тишину. Не спали только большие стенные часы. Они продолжали свою бессонную работу, шаг за шагом одолевая тропу времени.
Среди ночи Неймата будто кто-то разбудил.
Он открыл глаза. Почувствовал, что совершенно трезв. И что совершенно не хочет спать. По опыту человека, привыкшего к бессоннице, он понял, что уже не заснет.
Хотелось пить. Он встал, выпил воды. Снова лег. Хотелось ни о чем не думать… Повернулся к стене. Провел рукой по карте: Ахчатау, Сасыкгель, Ахчал…
Но мысли вернулись. Он разогнал их. Они опять вернулись и как будто выстроились для парада.
Сначала он подумал об отце. Мама говорила, что отца очень уважали в Самухе. [18] Он строил дома, провел дорогу. Потом Неймат подумал, что Самух теперь на дне Мингечаурского моря. И дома, и дороги, все…
А как же люди, которые жили в Самухе? Для которых его отец так много сделал? Разошлись в разные стороны? Но, может быть, каждый из них унес с собой образ отца, как фотографию, подаренную на память? Может быть…
18
Самух — районный город в Азербайджане.
Потом он почему-то начал думать о панораме, открывающейся из его окна. Девичья башня. Новое здание академии. Банк. Мельница.
Потом зазвучали, цепляясь друг за друга, бог весть откуда взявшиеся рифмы: если забудется, если заблудится…
Потом возникла магнитофонная запись:
«Если я еще раз увижу…»
Эта фраза застучала в голове, как пульс.
Часы в другой комнате пробили три, и вдруг Неймат понял все.
Понял, что, как ни была красива панорама за его окном, он, Неймат, ненавидит ее. Ненавидит потому, что приговорен к ней. Пожизненно. Никогда это окно не сдвинется, как окно поезда. Ничего за ним не изменится. Прибили это окно к его жизни, как ковер, четырьмя гвоздями. Всю жизнь он будет взирать на верхушку Девичьей башни, новое здание академии, банк, мельницу.
Человек не может бросить жизнь, как женщину. Человек должен прожить жизнь до конца. До конца — до конца. До конца — до конца…
Неймат с ужасом подумал, что в его жизни больше никогда ничего не будет. Ни тревог, ни возникающего робкого чувства, ни ожиданий, ни надежд, ни обманов, ни звезд весенней ночи, вздрагивающих в окнах последнего трамвая.
Он должен донести свою жизнь до последнего выхода, как актер, играющий ежедневно одну и ту же роль, как паровоз, что тащит свой поезд по неизменному маршруту… До последней темноты, до той тишины, где замирает последний звук…