Круг
Шрифт:
— Кися, как ты думаешь, — пристал Венька к Киссицкой, — ты у нас такая у-умная, кто бы мог похитить мой дневник?
Киссицкая пробовала отшучиваться, вспоминать про «запретный плод, который сладок и стал яблоком раздора», а потом вдруг обозлилась не на шутку и, чтоб отвести от себя удар, сказала с вызовом:
— Отстань, Веник, не там метешь. Кто взял? Кому больше всех интересно…
— Кися, — одобрил Веник, — ты Цицерон! Только вот что, Цицерон, помалкивай в тряпочку! Словом, лозунг такой: «Цыц, Цицерон!» — И, вытащив из-под стола вечно торчащие длинные ноги, как тигр, нацелившийся
Мягкое, женственное лицо Юстины сделалось похожим на маску:
— Кому ты нужен, шут гороховый? — Не крик, а смертельная боль вырвалась из Юстининой груди. — Убирайся от меня вместе с твоими мерзкими чувствами! Они меня больше не интересуют! И руки… руки прочь от меня! — Она отпихнула его с силой и вырвалась из окружения.
— Это ты, ты, дрянь, — налетела она на Киссицкую, — донесла ему, что я взяла дневник. Ну и гадина же ты! Кто уговаривал меня только одним глазком посмотреть, что там «эти господа надумали»? А потом сама посмотрела одним глазком, да? И подставила меня? А я… я не такая, как ты… — она не находила слов, — предательница… Я не беру чужого… Слышишь? — В слезах она вылетела из школьного коридора и исчезла.
Киссицкую немедленно плотным кольцом обступили все, кто слышал Юстинины горькие слова.
— Значит, все-таки ты, Цица? — грозно надвигался на Киссицкую Прибаукин. Рядом стояли Дубинина и Клубничкина, Попов и Столбов, которые теперь повсюду таскались за Венькой, и тот чувствовал их молчаливую поддержку. — Придется наказать тебя, детка. В детстве тебя не били по попочке, а?
— Отстань, поганый фанат! Отстань от меня, слышишь? — почти плакала Киссицкая. — Если ты не прекратишь привязываться ко мне, то вылетишь как миленький из этой школы… Понял? Не брала я твоего дневника. Зачем мне читать твои дегенеративные мысли?!
— Что ты сказала, великий философ Цицерон? Повтори! — Венька крепко схватил Киссицкую за нос и подтащил к себе. — Ну, я жду.
— Я не брала твоего дневника, — почти просвистела Киссицкая — нос ее был зажат цепкими Венькиными пальцами, — А ты… ты дегенерат, слышишь? Фанат и шут гороховый… — Она размахнулась и с силой обеими руками шлепнула его по щекам.
— Венька, — крикнула Дубинина, — оставь ее, Анатолий идет. Мы еще с ней посчитаемся…
8
Юстина бежала по улицам, забитым машинами.
Никогда в жизни у нее не было более счастливого времени, чем эта осень. Впервые ее полюбили. Во всяком случае, ей так казалось. Когда Венька смотрел на нее, внутри все дрожало и стонало от радости. Она на все готова была ради Веньки. Он избавил ее от одиночества.
Как-то после школы у нее разболелась голова. Она приняла таблетку и улеглась в постель. Сквозь дрему услышала звонок. Второй. Третий. Неохотно поднялась и, не одеваясь, в длинной прозрачной ночной рубашонке поплелась открывать дверь. Мать иногда забегала днем перекусить.
Но не мать, а Венька неожиданно
— У-у-у! Какая ты! — прогудел он, подхватил ее сильными руками и поднял.
Она вырывалась, но тело ее не слушалось, льнуло к теплым рукам, к источающему тепло и радостное волнение человеку. Радость эта пьянила, туманила сознание…
И вдруг нежданно слетела с уст, будто не ею сказанная, фраза:
— Ты с ума сошел. У нас еще все впереди…
Права ли она? Как могла она оттолкнуть Веньку в самый прекрасный момент своей наполненной печалью жизни? Но за что же тогда она осуждает мать? Кто мог ответить ей на эти вопросы? Не к матери же обращаться, когда у них установились ненавистно-отчужденные отношения?! Да и зачем теперь ей ответы, если Венька отвернулся от нее навсегда? Сначала он избегал ее, а через некоторое время принялся ухаживать за Дубининой, так же на глазах у всех, как было это и с нею.
— Зачем ты мучаешь меня? — жалобно взывала Юстина к человеку, который стал для нее самым близким. Но перед ней неизменно оказывался другой, уже не ее, чужой Венька. И она, не узнавая его, застывала от ужаса.
За несколько дней перед тем, как исчез дневник, Венька, сидя на корточках в коридоре, поймал ее за подол форменного платья. Поднялся и навис над нею страшной птицей.
— Не преследуй меня и не вздумай шпионить, поняла, детка? Мне не хотелось бы истерик… Я вдруг прозрел, понимаешь? Что ты можешь мне дать? Для яркой жизни ты не создана. У тебя нет воображения… — И ушел.
Юстина не слышала больше учителей на уроках. Она и дома не могла сосредоточиться на страничках учебников, смысл прочитанного ускользал от нее. Люди мелькали перед нею, как надоедливые комары летом, и все без исключения казались уродливыми. Краски жизни исчезли, превратились в серенький, однообразный туман.
Только ночами, сливаясь с чернотой и непогодой за окном, Юстина чувствовала себя в безопасности и немного успокаивалась. Ежедневные встречи с Венькой в школе оборачивались теперь для нее невыносимой мукой. И на всякий новый урок она шла, как на распятие, чувствуя, что все взоры обращены на нее.
Когда Венька спросил ее про дневник, она, не помня себя от гнева, понеслась навстречу мчащимся машинам. Милиционер, молодой, здоровенный детина, поймав, долго тряс ее, прежде чем она пришла в себя.
— Совсем ошалели! — орал он на Юстину, усаживая в мотоцикл. — Натворила небось чего? Сначала делают, потом думают. Отвезу домой, и чтоб носа не высовывала, пока не опомнишься…
Какие-то слова милиционера застревали в Юстинином сознании, но тупая, ноющая боль дурманила ее по-прежнему, мешала дышать.
Дома, как назло, оказался «голубчик», так называла она новую привязанность матери. Он что-то говорил, путался под ногами, и Юстине показалось, что он прилипает к ней взглядом.
— Прочь! — прикрикнула Юстина на «голубчика», швырнула в него портфелем и спряталась в своей комнате.
«Голубчик» побродил возле ее двери, заглянул, спросил: не захворала ли она? Не надо ли ей чего? Экая любезность! Яростная, незнакомая ненависть ко всем мужчинам, к холеному благополучному «голубчику», окрутившему мать, душила Юстину, заставляя задыхаться от гнева и бессилия.