Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг)
Шрифт:
Так, пожалуй, могла бы писать и бедная Лиза.
Через много лет Достоевский в сугубо ироническом плане обыграет некогда избранную им с братом для материнского надгробия скорбнооптимистическую строчку: «Покойся, милый прах, до радостного утра» (т. е. до конца света и всеобщего воскрешения). Этой эпитафией ёрник и шут Лебедев почтит свою якобы отстреленную в 1812 г. и погребённую на Ваганьковском кладбище ногу (по коей он ежегодно совершает церковные панихиды). Подобный поворот отнюдь не свидетельствует о кощунственных наклонностях автора «Идиота». Карамзинская строка понадобилась исключительно для целей литературных. В этом смысле воскрешение старой надгробной надписи
Но вернёмся к переписке. Отдадим должное той эпистолярной свободе, с которой её участники переходят от «низкой» житейской прозы (когда, скажем, горячо дебатируется вопрос, почему корова «не стельна») к предметам более возвышенного толка – например, к области супружеских чувств [9] .
Едва ли можно судить о стилистике семейных отношений Достоевских на основании одних только эпистолярных источников. «Чувствительная» часть писем – как бы очищенная, идеальная модель действительности. Оба корреспондента даже в конфликтной ситуации ни на минуту не забывают о существующей литературной норме. Они блюдут выработанный предыдущим столетием эпистолярный этикет.
9
Заметим, что не только для «частного», но и для официального языка эпохи характерно сочетание сугубой откровенности и сентиментальной иносказательности. Так, Мариинская больница без обиняков именуется больницей для бедных, а, скажем, служащие в ней сиделки (рекрутируемые главным образом из Вдовьего дома) получают – согласно штатному расписанию! – элегическое обозначение «сердобольные вдовы».
Стоит, пожалуй, вспомнить написанные в те же 30-е годы изумительные по своему слогу и духу послания Пушкина к Наталье Николаевне. Конечно, о прямом сравнении не может быть и речи: несоизмеримы масштаб личности, воспитание, уровень культуры. Пушкин сам создаёт норму. Его письма поражают богатством эпистолярных интонаций – от назидательнонежных до грубоватофамильярных. Но главное, что Пушкин абсолютно свободен в проявлении собственной индивидуальности. То есть как раз в том, в чём родители Достоевского чувствуют себя несколько скованными и зависимыми от существующих литературных образцов.
Вместе с тем наложение разнородных стилей придаёт семейной переписке Достоевских неизъяснимую прелесть. Этот домашний диалог, в котором ревность, любовь, забота, подозрение и обида принуждены украшаться цветами условного красноречия и где обилие мелких и мельчайших подробностей теперь, по прошествии едва ли не двух веков, наводит на мысль о некоторой насмешливости бытия, – эта проза истинно поэтична.
Итак, в какой же нравственной атмосфере возрос будущий разрушитель семейного романа?
Трудно отдать безоговорочное предпочтение одной из биографических версий. Сгущение мрачных красок в семейноисторических экскурсах Любови Фёдоровны (рассчитанных к тому же на уже приуготованного к «русским ужасам» западного читателя [10] ) вызывает понятный скептицизм. Но, очевидно, и полнокровное перо Андрея Михайловича, как любил выражаться его старший брат, стушёвывает отдельные детали.
Что же несомненно?
Несомненно, что мать и отец Достоевского искренне любили друг друга. Несомненно, что они были людьми порядочными. Бесспорно также и то, что интересы семьи составляли для них смысл жизни и что они чрезвычайно серьёзно подходили к своим родительским обязанностям – делали всё, чтобы дать детям наилучшее, с их точки зрения, воспитание и образование.
10
Воспоминания Любови Фёдоровны были написаны в начале 20х годов на французском языке. Первый русский перевод (неполный) сделан с немецкого издания. Ныне вышел первый перевод с французского. Достоевская
Много лет спустя Достоевский писал младшему брату, что их родители были одержимы идеей «стремления в лучшие люди» и следовали ей, «несмотря на все уклонения».
Может быть, именно это стремление он и имел в виду, когда незадолго до смерти высказал тому же корреспонденту следующую рискованную (и как бы рассчитанную на потенциальные возражения) мысль: «Да знаешь ли, брат, ведь это были люди передовые… и в настоящую минуту они были бы передовыми!..»
Заметим, однако, что, горячо расхваливая идею, Достоевский ничего не говорит о способах её осуществления. А глухое упоминание «уклонений» заставляет внимательнее взглянуть на принятую Михаилом Андреевичем систему воспитания.
Всем в жизни обязанный самому себе, многое перенёсший, Достоевскийстарший не желал, чтобы его детям пришлось пройти сквозь те же мытарства. Покинув родительский кров (не исключено, что наперекор отчей воле), он, очевидно, опасался повторения этого «сценария» во втором поколении. Он хотел, чтобы его собственные дети не только безоговорочно признавали его родительский авторитет, но и полагали последний тем краеугольным камнем, на котором зиждется вся иерархия – религия, общество, государство, весь мировой порядок. Его сыновья должны были естественно и, главное, безболезненно вписаться в существующие социальные координаты, использовав наработанный ещё в детстве капитал.
Именно таковым нарушением могли выглядеть в его глазах прискорбные события 1825 г. и другие отступления от заведённого порядка вещей. Бывший военный лекарь отлично понимал, что залогом жизненного успеха является дисциплина и что уважение к главе семейства есть первая ступень законопослушания. Его сыновья должны были выдержать социальную конкуренцию и выйти в люди. Весь педагогический процесс был подчинён этой великой цели.
У Достоевского имелись основания говорить о «безотрадной обстановке» своего детства. Но не забудем и его слов о высшей идее, которой были одержимы родители. Суровость воспитания позволила не только легче пережить переход изпод родительского крова в закрытое военноучебное заведение. Именно в семье были заложены те понятия, которые, надо полагать, не остались для него бесполезными: добра и зла, благородства и чести, порядочности и долга. Жестокость требований, предъявляемых к детям, не помешала бурному развитию воображения, а прикосновение к источникам культуры дало первотолчок тому духовному движению, которое уже не могло остановиться никогда.
Может быть, счастье Михаила Андреевича, что он не дожил до того дня, когда его второй сын, взойдя на эшафот, продемонстрирует непредсказуемые эффекты отцовской педагогики: он не перенёс бы подобного удара.
Что мог думать сын – об отце?
На процессе Мити Карамазова не чуждый новейших веяний адвокат Фетюкович обращается к заполнившей судебную залу публике со следующими прочувствованными словами: «…пусть сын станет перед отцом своим и осмысленно спросит его самого: “Отец, скажи мне: для чего я должен любить тебя? Отец, докажи мне, что я должен любить тебя?” – и если этот отец в силах и в состоянии будет ответить и доказать ему, то вот и настоящая нормальная семья… В противном случае, если не докажет отец, – конец тотчас же этой семье; он не отец ему, а сын получает свободу и право впредь считать отца своего за чужого себе и даже врагом своим».
Тончайшая авторская ирония пронизывает эту чужую прямую речь.
Ибо отцов не выбирают.
В 1857 г. в письме к Врангелю, касаясь его недоразумений с отцом, Достоевский скажет, что «знал в жизни… точно такие же отношения». И добавит: «Его тоже нужно понять…»
Последняя фраза звучит как рефрен той, давней: «Мне жаль бедного отца!» Именно к этому слову – жалость (жаление, сожаление) обращается Достоевский, говоря об отце, – к слову, которое в русском просторечье имеет ещё один смысл…