Крушение богов
Шрифт:
Когда же прозвучал короткий и властный приказ эпарха, когда запахло новым налогом, — все всколыхнулось; стена людей заколебалась, закружился целый водоворот негодующих криков, злобных голосов, бранных речей. Люди мятутся туда и сюда, машут руками, потрясают палками, свертками, всем, что в эту минуту держит каждый…
— Новый налог! Мало старых?.. Демоны и ларвы!
— Опять гонение на людей за то, что они молятся божеству по-своему! Не так, как там, во дворце?!
— Мы и так разорены! А уедут, убегут из города богатые язычники, — совсем не будет торга и работы. Пресвитеры и начальники-христиане не больно тороваты. Не динариями — палками часто расплачиваются за все, что у
— Там, где-то, над кем-то победы! А нам — голод и беды. Довольно с нас таких побед и славы. Хлеба нам надо! Хлеба не хватает! Все забирают в магазины эпарха: товары и хлеб… А нам продают в десять раз дороже. Довольно с нас!
— Да, — запричитал какой-то тощий, видимо изголодавшийся, горожанин, — бывало, за два фолла принесешь домой лепешку, так со всею семьей и в три дня не съешь. А теперь купишь за миллиарисий хлебец, и на день его не хватит.
— Долой, к черту, в Аид эти декреты!.. Вспомним, граждане, прежние годы! Мы — свободные византийцы… не псы дворовые пришлых господ! Неужели рабская религия отречения и вас сделала рабами до конца? Мы — должны смиряться, а им, господам, все позволено? Их распятый бог дал им какие-то особые права, что ли? Рождены они иначе, чем мы? Едят не так, как все? Тем же ртом. Но у них есть, чем набивать брюхо. Есть время писать указы. Есть волки-воины, чтобы грабить нас, сдирать у нас шкуру вместе с налогами и поборами! А у нас — животы пусты! Мы надрываемся в труде, не зная отдыха. Так крикнем же, чтобы потряслися купола золотые и мраморные стены их дворцов: долой насилие! Насильников долой! Прочь жестокие и неразумные декреты! Хлеба и воли народу державной Византии!
Молодой, здоровый эллин, по одеянию — жрец какого-то языческого культа, кончил свою горячую речь, сорвал со стены декрет и замахал им, как флагом, над головою.
— Долой!.. Хлеба!.. Воли!.. — всплеснулся тысячеголовый, слитный, но все же внятный клик. — Веди нас! Мы пойдем! Мы скажем!..
Толпа скипелась вокруг оратора. Задние, не разбирая хорошо, в чем дело, напирали на передних. Женщины старались увести мужей, слишком горячо рвавшихся в опасную свалку; уводили детей. Старики, сгрудясь под портиком, идущим по западной стороне Средней улицы, наблюдали за сценой, перебрасываясь отрывистыми замечаниями.
Такие же картины развертывались на соседней площади Константина и на всех перекрестках и площадях, где звучали трубы глашатаев, где читался декрет и приказ эпарха… На огромном ипподроме, южнее дворца, собралась многотысячная толпа. Здесь и там поднимались ораторы, взбираясь на цоколи колонн, на трибуну судей, забираясь в ложу кесаря и магистратов. Звучали скорбные и негодующие речи: «Слишком тяжело жить! Через меру гнетет всем шею пята императорской власти!»
Тут же составлялись группы, делегации ремесленников, купцов, мелких торговцев, которые должны идти к эпарху требовать отмены новых поборов. Просить о снисхождении язычникам. Иначе, боясь преследований, богатые люди уедут. Еще больше голодных, безработных окажется в столице.
От одиннадцати ремесленных крупных союзов, от ювелиров, шелкопрядов, портных, ткачей полотна, свечников, мыловаров, булочников, кожевников, от мясников, трактирщиков, менял и мелочных торговцев, — кроме их обычных старшин, — были тут же избраны еще представители. Маляры, художники, каменщики и плотники, не объединенные в союзы, присоединили своих выборных к общей делегации, которая перед эпархом должна изложить требования населения столицы.
Пока шли выборы, тянулись переговоры, споры, солнце поднялось высоко. Под тенью стен ипподрома собрались более зажиточные, обеспеченные жители взволнованного города, слушали: что говорит
Особенно горячились селяне, пришедшие из окрестностей.
Одетый в бараний тулуп, широкоплечий, седой, но мощный старик говорил:
— Вам плохо? А нам — хуже всех! Вы голодаете, да хоть по своей воле живете. А мы, селяне? И свободные, периэйки, они на словах только свободны. Арендуют землю у господина либо у казны. Входят в долги и на весь век прикованы этим долгом к земле, крепче, чем цепями!.. А мы… мы, бесправные?! Колоны, поселенцы — еще хоть свое что-нибудь могут иметь: плуг, вола, коня плохого… А мы, адскриптиции, рабы-селяне?! Хуже скота мы для господ наших. Нет своего угла… нет своего серпа! Все От господина. И самая жизнь наша — ему принадлежит! Монастыри, церкви, куда мы приписаны или подарены порою, — они еще тяжелее иго накладывают на шеи наши. Говорят о милосердии Бога, о долге братолюбия. А у нас забирают последнюю горсть пшена, все плоды трудов наших. И так мы живем. Пойдите скажите, что и мы люди! Пусть и о нас подумает великий август.
Скорбью звучат речи селянина-раба. Но горожане плохо слушают старика. Свои у них заботы. Совещаются выборные. Готовы пойти к эпарху. Намечают кому и о чем говорить.
А на ипподроме кипит людской прибой, приливают, отливают толпы народа, вздымаясь здесь и там, как волны в бурю.
Гипатия с отцом тоже здесь. Как истые эллины, они вышли с утра подышать общим воздухом со всею шумливой, говорливой и веселой толпой горожан. Потом, охваченные волнением, каким заражали друг друга народные толпы, — они попали на ипподром, взобрались на одну из верхних скамей, слушали и смотрели, что творится внизу.
Чужие городу, они чувствовали себя близкими этой возмущенной, крикливой от наплыва злобы, стонущей от прорвавшейся скорби, тысячеголовой гидре людской. Рядом стоит и хозяин их, приютивший друзей в чужом городе, философ и ритор Плотин, основатель особой школы в Александрийской Академии.
Небольшого роста, но крепкий, кряжистый старик, он особенно гордится сходством своего черепа с головою божественного Сократа; даже, для большего сходства, удаляет волосы на голове, увеличивает лысину, еще не достигшую сократовских размеров. И часто хмурит густые брови, чтобы ярче выступали «сократовские» надбровия и складки на широком мясистом лбу.
— Неужели серьезное народное возмущение мы видим перед собою? — задал вопрос Феон. — Я совсем не знаю византийцев. А ты тут бывал довольно часто. Неужели совесть народная здесь так чутка к вопросам веры, хотя бы и чужой, мало понятной для этой черни?
— Ошибаешься, друг! — слегка махнув рукою, Плотин улыбнулся даже. — Не будь этой ошибки эпарха, не огласи он нового налога вместе с новой несправедливостью религиозной… все бы обошлось без шуму! Да и весь шум — не надолго… Гляди!..
Плотин показал на арку, ведущую к ипподрому. Через нее в толще народа пробивался отряд конных воинов, за которыми шли тесным строем с тяжелыми плетьми в руках полицейские стражники эпарха.
Толпа сразу шарахнулась во все стороны, давая дорогу силе. Одни старались пробиться к выходу, где сразу началась давка. Другие взбирались повыше, надеясь, что здесь будут в безопасности. Конные разделяли толпу, вытесняя ее, кусок за куском, из ипподрома. Пешие с плетьми, полосуя кого и куда попало, придавали прыти колеблющимся, сгоняли вниз тех, кто ушел на верхние скамьи амфитеатра.
Гипатия, Феон и Плотин стояли и ждали. Идти в давку слишком опасно. Оттуда уже неслись дикие вопли, падали мертвые тела, их топтали ногами убегающие люди. Отстранив Гипатию к колонне, ее спутники прикрыли собою девушку и ждали. Миг скоро наступил.