Крылатый связист
Шрифт:
— Отчаливай. А то я и в самом деле состряпаю из тебя покойника.
Очутившись в уборной, я так и не мог понять, возьмёт меня Освальд в актёры или не возьмёт.
Мэри переодевала платье. При виде меня она долго хохотала и велела стереть грим. Лоб, нос, щёки у меня были багровые, как трико, я до боли стал сдирать краску тряпкой, но она не сходила. Мэри дала мне флакон со спиртом. В голове у меня застряла сцена за макетом часовни, и я ломал голову, за что Феномен на меня рассердился и откуда взялся этот бородатый тип в рыбачьих сапогах. Чубатого баяниста я уже знал.
«А
Голодная жизнь в приюте мне опостылела. Вокруг офицеры, красотки с монистами, господа в белых жилетах, бежавшие из столицы, объедались мясом, распивали шампанское, а мы ходили обучаться в сапожную мастерскую и протирали на коленках штаны перед иконостасом. Скорее бы пришли большевики и уравняли всех в правах!
Послышался звонок.
Второе отделение прошло в цирковых номерах. Освальд, шатаясь, выжимал дутые штанги, которые легко мог подбросить и я. На груди его разбивали камни настолько истлевшие, что они рассыпались при одном приближении молота. Я подносил Освальду зажжённые факелы, он жонглировал и всё время ронял их. Он напружинивался, и двое солдат из партера закручивали ему гнилой верёвкой руки и тело: Феномен ослаблял мускулы и сам освобождался, не трогая узлов. Под конец «гулял» босыми ногами по битому стеклу и показывал фокусы с шариками и платком. Окончив работу, Освальд, весь потный, кланяясь, удалился.
Обыватели нашего городка расходились, недовольные представлением. Брандмайор пожарной команды, смеясь, сказал:
— Вот халтурщик актёришка! Один четыреста зрителей надул!
— Это ты, дьяволёнок, тут путаешься?
Последними покинули театр мы четверо; чубатый музыкант наш через плечо нёс баян. Площадь с обломанными тополями и каштанами утопала во тьме. Спотыкаясь о булыжники, мы спустились к набережной. Внизу шумело мелкой волной Азовское море, смутно белела пена прибоя. Я нёс штангу и коробку с гримом. Напротив мола лепился грязный трактирчик, посещаемый рыбаками и крючниками. Нам отвели комнатёнку, тесную и длинную, как ящик, в котором возят помидоры. Из кухни принесли четыре порции рыбца, мясо, самовар с помятым боком.
Освальд сел на пол. Сняв сапог, он стал разминать пальцы на босой ноге.
— Скажи на милость, снова поранился, — пробормотал он. — И ногу ставлю всей ступнёй, а как пройду по стеклу, поранюсь. Видно, вода держит смелого, а лёд — умелого.
Он умылся и оказался курносым парнем с толстыми губами. Расставив крепкие ноги, он проговорил, обращаясь ко мне:
— Давно, ещё пацаном, до того, как в матросы податься, я на канатной фабрике работал и вот там меня актёрству старичок циркач обучал. Он сторожем стоял в проходной будке. Вот сейчас и пригодилось, да… не совсем выплясывается. Ничего, пацан: то, что надо, мы всё-таки делаем. Верно? — И он весело подмигнул.
Рот у меня был набит мясом. Я не знал, что ответить, и, чтобы поразить Феномена чем-нибудь необыкновенным, хвастливо сказал:
— У меня отец целых полтора года без обеих ног жил. Сцепщиком на поездах был и попал под вагон. Отрезало начисто…
Тюфяк мне постелили на полу: в приют я должен был пойти утром. От бушлата пахло кислой овчиной.
…Очнулся я от толчка. В порту горел керосиновый фонарь, туман с улицы плотно прилип к стеклу и заглядывал в комнату. Перед тюфяком на корточках сидел Освальд и толкал меня в плечо. У изголовья стояли Мэри и баянист, одетые как в дорогу. Они глядели молча и внимательно, точно не могли меня узнать. Кровати были застланы, будто на них никто не ложился, баул и корзина упакованы.
Я сел и протёр глаза.
— Проснулся, Савка? Вставай, скоро утро, пора в приют. — И Освальд зевнул, поглядел на мух на потолке. — Скажи-ка, браток, ты понимаешь в азбуке?
Директор гимназии, куда нас после революции стали пускать учиться, называл меня неграмотным оболтусом. Мои одноклассники-горожане учтиво расшаркивались перед ним, картавили по-французски; пуговицы сияли на их мундирах; а я всё помышлял, чем бы набить живот.
— Неграмотный… — пробормотал я и отвернулся.
Все трое переглянулись, не скрывая улыбок.
— Очень жалко, а мы книжку хотели тебе подарить, — весело сказал Освальд. Он принёс из угла свёрток бумаг и протянул мне: — Вот афиши, Савка… их всего десятка два осталось. Тут пропечатано, чтобы публика шла глядеть наши аншлаги. Как пойдёшь в приют, разбросай кстати и эту пачку афишек в порту, по городу. Остальные мы разбросаем сами. — Он помолчал. — Только незаметно делай, понял? Патент на это дело надо. Увидят тебя люди, в контрразведку поволокут кишки мотать, а мне штраф влепят. Коли засыпешься, говори про афишки, что нашёл. А лучше держи ушки на макушке.
— Дядя Феномен, — сказал я просительно, — а возьмёшь меня до себя представлять?
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Подходящий ты парнишка, нашего рабочего роду, да маловат для моего дела. Обожди, жизнь, она ещё так обернётся, что актёрскому ремеслу ты обучишься… в наивысшей академии. Ждать осталось недолго.
Освальд поцеловал меня и сунул в руку две солидные кредитки: за работу в театре, «на мороженое».
— Гляди, браток, будь осторожнее. — В голосе его звучала тревога.
Мне надвинули шапку, пазуха у меня отдувалась от афиш, и я пошёл по туманной улице в городок. С моря дул норд-ост, крутые волны прибоя взрывались о прибрежные валуны. С востока полз жёлтый рассвет; качались фонари, бледные после бессонной ночи. На пристани лежали бунты верёвок, тара, бочки с азовской сельдью.
Я оглянулся и стал рассовывать афиши.
Около витрин булочных я останавливался и подолгу смотрел на обсыпанные сахарной пылью кренделя и сайки. Всех этих лакомств я могу купить столько, что не съесть за день. Пожалуй, утром я ещё сторгую звонкий чернокожий арбуз на базаре. Есть помятые арбузы, и они дешевле.