Крысобой. Мемуары срочной службы
Шрифт:
Старый запыхтел, а я отправился по его стопам — в купе проводников. Татьяна писала акт на запачканную кровью простыню, через пять минут без памяти ржала, капая слезами на акт; потом я шагнул задвинуть дверь, чтоб не совались пассажирские рожи, и заметил, как жарко, да? — разным пуговицам и «молнии», как и предполагалось, оказавшейся на правом боку — и за это, спустя три часа, протопил углем вагонную печь, держал желтый флажок «на отправление», отпихивая коленом в грудь детину с забинтованным глазом — его на станции Жданка родственная толпа трижды заносила на третью
Еще один сынок, лобастый, как автобус, маялся в тамбуре: нету места, растирая на пухлых локтях озноб; я подтолкнул:
— Третье купе. Давай.
Сам вернулся, разулся и еще раз — как дал!
Нерусский Витя
Время «Ч» минус 15 суток
Старый целомудренно закутался в простыню, не убирал изумленных глаз с обласканного мной паренька.
— Успокойся, это не я. Это Витя, светлоярский парень, — пояснил я. — Окончил Рязанский мед. Едет отдохнуть. А это чай. Хоть бы одна сволочь сказала спасибо.
— Благодарю. — У Вити оказался звучный до грубости голос.
— Теперь, что узнал. Есть губернатор, демократ, фамилия — Шестаков. Из ветеринаров, что-то там его увольняли за правду. Пил. Местные, корпорация «Крысиный король», это его какие-то волчата. Очень ему обидно, что они не могут этот потолок… Жалеет для нас денег. Не любит Трофимыча. Очень не любит москвичей. Хочет в Москву.
Они хлебали чай и с обычной для утра тупостью отвернули носы к окошку — за ним побеленные низкие заборчики сменялись желтыми строениями с красными буквами «М» и «Ж», одноэтажными станциями, сарайчиками, облепленными куриным пухом, с палыми яблоками на серых крышах, и все сменяли посадки, тропинки, переезды с завалившимися набок тракторами, ржавые плуги, вороны, прыгающие друг за другом, под рельсы подныривали ручейки с торчащей из-под лозы удочкой и грузной гусиной флотилией.
— Старый, — я пересилил изнуренный зевок. — Как бараны твердят: крысы в потолке. Подвал чистый. Я, конечно, понимаю, что так не бывает. Но вообще тебя не смущает этот потолок?
— Сынок, — усмехнулся Старый. — Сы-нок!
— Ну, гляди. — И я уставился на парня. — Как отчество?
Алексеевич. Меня злят мужики с гладкой рожей без синяков, прыщей, родинок и щетины. Ухоженный парень. Рыхловатый, белобрысый, нос тонкий, краса. Уже умылся, стрижку начесал, набрызгал запашок.
Он распечатал сигареты: угощайтесь.
Под мое сожалеющее «нет-нет» Старый вытянул двумя пальцами восемь штук и промолвил вслед откланявшемуся малому:
— Читал все утро. Интересный. Если не читает, сразу говорит. Постель скатал, расплатился и больше не ложился. В окно глядел, только чтоб станцию узнать. Так что глазки совсем не задумчивые. И зачем ты его зацепил? Меня такие пугают.
— А ты русский хоть? — Но в коридоре я узрел пустоту, бросился стучать в туалет с зычным:
— Слышь?! А ты — русский?
Повторил раза три, отбив кулаки.
Замочек клацнул виновато — из туалета выступил губернатор Шестаков
Губернатор снял зубы с губы, щеки его задрожали, будто он сосал материнскую грудь:
— Как смеешь?! Щенок! Рвач! Антисемит!
Здравствуйте, наши недолгие пристанища, похожие, как сказки, похожие на воспоминания, похожие на продажную любовь, что без лица — лишь место прикосновения; это только бессонная ночь — она нахмурит любой день, хоть повезет тебя быстрая машина с «мигалкой», у которой не кружится голова, а от станции до города нагибаются ветви над дорогой и сорит отболевшим листом податливая на осень липа прямо на асфальтовый люд, дергающий траву меж бордюров, чтобы выкрасить их потом в национальный русский цвет: через один.
Вот заборы и проходные с беременными собаками, перекрестки с глупыми светофорами — по ним стекает вниз капля света, меняя цвет — с красного на зеленый; лохматые милиционеры машут жезлами в холодной пыли, самосвалы везут свеклу, роняют ее, похожую на Латинскую Америку; ларьки «Школьный базар»; а главный дом угадываешь по елочкам.
— Объект ваш торчит, — показал Трофимыч, я даже не повернулся, буду спать.
— Мы бы хотели жить в отдалении от работы. Вы должны нас понять — крысы мстительны, — нагонял страху Старый.
Нас доставили в санаторий для беременных на круглом холме, там спешно выселяли палату. Беременные комкали пожитки, выкатывали кровати и уносили животы. Трофимыч хвастал: туалет через коридор, крючок завтра плотник повесит, пока можно к ручке поясок привязать и придерживать; и шептал что-то милиционеру, прикатившему на непристойно трескучем мотоцикле, указуя ему на наши окна, — я припал к незастеленному матрасу, глядя в кнопку «Вызов в палату сестры», — надо этот вызов совместить с отзывом Старого из палаты. Какого черта я здесь? И уже спал.
Что? Это Старый скрипучим рычагом поднял изголовье кровати, я проснулся и сделал так же. Мы лежали ногами к стеклянной стене, как отдыхающие беременные — грея руками живот, с холма смотрели на город, собирающийся перед нами под клонящимся солнцем, ветер пошатывал волнистые, застиранные шторы и поил нас нагретым запахом незнакомой земли.
Город проступал в моей жизни, навсегда соединяясь с дремотой, и томил своими жалкими построениями влево и вправо от высвеченной розовым главной улицы и своим отношением к небу.
Дальше от середины город смирел. На окраинах рядками и парами торчали лысые крыши с редкими волосинами антенн. Буханками лежали пятиэтажки времен Никиты Хрущева, грязно-белые, в крапину, зеленые с пробеленными стыками панелей. Они прятали за плечами творения военнопленной немецкой силы с пузатыми балкончиками и румяных ветеранов — бараки с кособокими, черными сараями во дворах и качелями, без скрипа мотающими чье-то платьице, как тополиный пушок.
Далее расходились сады, в них торчали голубятни. А прочее — цеха, закопченные трубы в железных поясах, дым.