Кто держит паузу
Шрифт:
Помните, дорогие мои друзья: финал играть как можно суше. Без слез. Пусть плачут зрители. Мы, актеры, должны удержаться от сантиментов.
Финальные слова спектакля из пушкинского письма: «...или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему».
Счастливо вам! Спасибо! Под крылом уже видно море.
История одного спектакля
Раневская
Фаина Георгиевна спросила меня по телефону:
— Вы помните пьесу Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше»?
— Конечно.
—
— Ну, в общем...— Я замялся.
Я считал себя знатоком Островского. Много лет я хотел его поставить. Перечитывал многие пьесы прямо подряд по полному собранию. Приглядывался к самым необиходным, малоизвестным, а такие, как «Бесприданница», «Таланты и поклонники», «Не было ни гроша, да вдруг алтын», знал почти наизусть. А вот «Правда — хорошо...» — что-то там про купчиху Барабошеву, что-то там про Платона и Поликсену, все хорошо кончается, и... и все. Что-то смутно.
— Ну, в общем, что-то не очень... хотя...
— Приезжайте ко мне и возьмите книжку, она у меня в руках. Вот это я и хочу сыграть. Мне посоветовал эту пьесу Владимир Яковлевич Лакшин. Он замечательный, он лучше всех чувствует Островского. Вы читали его книгу про Островского? Чудо! Он мне подарил ее, но у меня ее украли. У меня крадут все книги. Даже с дарственными надписями. Я спросила у Лакшина: что бы вы м не посоветовали сыграть из Островского? И он сразу сказал: «Правда — хорошо, а счастье лучше. Я взяла пьесу в библиотеке, мне ее оттуда принесли, и я влюбилась в нее. Прочитайте, это прелесть.
Вечером я прочитал пьесу. Странно, но именно ее я всегда пропускал, листая тома Островского. И от названия, и от куцего списка действующих лиц, и от начальных слов первого диалога веяло чем-то очень старинным, пыльным. Так далеки от нас все эти семейные купеческие неурядицы и благостно-благополучное их разрешение...
Потом я убедился, что не только дли меня, но для подавляющего большинства интересующейся публики именно эта пьеса о сталась стерты м местом, пробелом. Никто не ошибается в авторстве. Всякий скажет, что это Островский. Никто не скажет, что не знает этой пьесы; что-то смутно помнится; то ли по телевидению, то ли в театре было, когда-то, кто--то ставил или кто-то собирался поставить... Но ни один не вспомнит потрясения, как от «Леса», от «Бесприданницы», от «Пучины», от «Доходного места». Какая-то серединность, умеренность печатью легла на отношение к этому произведению.
И вдруг такой восторг Раневской. А увлечь Раневскую не так просто. Скажу определеннее: крайне трудно. Скажу прямо: почти невозможно. Десять лет со времени постановки пьесы «Дальше — тишина» наша выдающаяся актриса не сыграла ни одной новой роли. Ей слали пьесы и предложения десятками, она их отвергала. В последние годы она окончательно заперлась в своей квартире, одна, среди множества фотографий ушедших друзей на стенах, среди неорганизованного быта, в не всегда прибранных комнатах, по которым, тяжело ступая и тяжело дыша, бродит пес Мальчик — подобранная ею когда-то непородистая большая собака. Впрочем, «заперлась»—слово неверное. Дверь квартиры всегда распахнута—входи кто хочет, потому что Мальчику нужен воздух, и если дверь закрыта, он нервничает и лает. Лает без конца. Дверь распахнута, и по квартире гуляют сквозняки. Ф. Г, сидит на кухне в своем старом халате и слушает по радио Рихтера. Первый фортепьянный концерт Чайковского. Она прочла в программе передач, что будет эта запись. Она ждала ее, готовилась к ней несколько дней. Сообщала знакомым — в два
Ф. Г. сидит у себя в гостиной и читает. Читает новую книгу Лакшина, присланную им. Читает Михаила Чехова, Овидия. Читает Экзюпери по-французски. Но чаще всего читает Пушкина. Один из, томиков всегда под руками.
Я бываю у нее довольно часто — два-три раза в педелю. Уже несколько месяцев мы вместе ищем пьесу. Обсуждался Горький, которого оба любим, но роль не нашлась. Я принес несколько замечательных (с моей точки зрения) современных пьес, написанных для нее и под несомненным влиянием ее творчества. Она отвергла их. Мне казалось — недопоняла. А может быть, дело в том, что авторы писали, основываясь на сделанном ею раньше. Не столько для нее, сколько «под нее». А Ф. Г. хочется нового. И потом — когда человек ежедневно читает Пушкина, критерии его высоки, а возможно, и недосягаемы.
Мы обсуждали Т. Уильямса. Ф. Г. ценит его, но он ей чужд—слишком жестоко, слишком патологично. Есть множество великих ролей, которые нашли бы в ней великую исполнительницу. Но есть еще и жестокий счет времени. Раневской восемьдесят пять.
Шла речь и об Островском. Ф. Г. говорит: «Мне его жалко. Он несчастный. Вы видели его глаза на портрете? Он был безумно одинок. Какая ужасная жизнь. Он такой добрый и такой одинокий». Мы перечитывали пьесы, обсуждали и... ни к чему не приходили,
И вдруг... этот телефонный разговор. Дело было в конце июня 1979 года.
Я читал пьесу с нарастающим интересом. Если проскочить сквозь несколько затянутую экспозицию, начинается что-то живое и манящее. За домашними спорами и вздорами просвечивают, проблескивают и тайны, и страсти, и сила, и драма. Да, настоящая драма просвечивает сквозь ткань комедии. И смешно. Очень смешные реплики, куски диалогов, да и характеры такие смешные в своей верности человеческой природе. Смешно не оттого, что они веселые и остроумные, а оттого, что насквозь видны. Говорят одно, а внутри у них совсем - совсем другое. И оно видно. И в этом контрасте явного и спрятанного — обнажение человеческой природы. Тут уже не частности, не быт, Тут судьбы и суть.
На следующий день я привез пьесу Ф. Г. (маленькая книжечка «Библиотеки школьника»).
— Мне понравилось. Хорошая пьеса, Я бы попробовал ее поставить,
— Нет, не надо,— сказала Раневская обиженно.— Не надо вам ставить.
— Почему?
— Да потому, что она вас не тронула. Вы видите—я испортила библиотечную книжку. Я не удержалась и во многих местах карандашом написала «Прелесть». Вот видите... и здесь—»Прелесть, прелесть», Я влюбилась в пьесу. А вы нет. Ну и не ставьте. Вы вообще не режиссер, а актер. Вот и играйте себе, а ставить вам не надо.
— Да как же, Фаина Г еоргиевна?! Наоборот, я хочу. Я же говорил, что мне нравится.
— Да разве так говорят. Вы должны были вбежать и крикнуть: «Прелесть?»
— Но я не умею так. Я еще должен подумать, вжиться, побыть с этой пьесой. Месяц, два просто знать, что буду ее ставить. Вот к осени, когда вернусь в Москву, может, и крикну.
Раневская смеется. Обида, кажется, прошла.
— А что касается роли.— продолжаю я,— то уверен, что выбор замечательный и Мавру Барабошеву вы сыграете великолепно.