Кто есть кто
Шрифт:
Секунды через полторы тело Якова встретилось с землей и покатилось куда-то вниз, увлекая за собой лавину мелких камешков.
Яша прикрыл глаза, и перед ним снова закружился хоровод стеклянных глаз. «При чем же здесь все-таки глаза? – снова спросил себя Яша и сам же решил что вопрос явно риторический. – А почему бы и нет? Чем они хуже, скажем, зеленых человечков или розовых слоников?»
И все-таки его не покидало ощущение, что, пока он валялся в полном отрубе после «Абсолюта», какое-то из чувств – то ли зрение, то ли слух – продолжало работать в автономном режиме. И что этому чувству удалось зафиксировать нечто. Нечто очень важное…
Но все на свете когда-нибудь кончается. Кончился и склон, по которому он катился. Яша
Она рассказывала спокойным, почти лишенным интонаций голосом. В ее рассказе было много деталей, не относящихся к делу. Но мне не хотелось ее перебивать…
От тюрьмы и сумы не зарекайся… Сколько раз Вера сама повторяла эту поговорку? Сто? Двести? Всякий раз – в шутку, прося в долг у соседки соль или примеряя подружкино платье, до зарезу необходимое, чтобы «выглядеть» сегодня вечером. И всякий раз, имея в виду только «суму», как в народе называют бедность – более реальную для нее беду. Да и то реальную лишь в пугающих снах, когда Вере снилось, что она снова живет у бабки в деревне и вечное ощущение голода снова заставляет ее хватать из куриной кормушки на соседском дворе холодные клейкие куски картофельной дранки, отбиваясь от огромного злого петуха, и запихивать ее в рот, торопясь и задыхаясь от голода и страха, что сейчас на крыльцо выскочит соседка, увидит ее и подымет крик…
Бедой казалась Вере только «сума», потому что бедность – это голод. Бедность она знала, боялась ее и потому, как злопамятного языческого божка, одаривала время от времени (особенно в дни больших своих денежных удач) всех встречных нищих калек и убогих старух, просящих милостыню в переходах метро, чтобы откупиться от возможного несчастья. Но то, что в поговорке на первом месте стояла все же не «сума», а «тюрьма», казалось Вере не более чем художественным приемом, преувеличением, в крайнем случае – отмершей исторической реалией из тех времен, когда клеймили лоб, вырывали ноздри и ссылали в кандалах на Соловки.
А зачем ей, Вере Кисиной, бояться тюрьмы? Ведь страх чувствуешь только перед тем, что грозит на самом деле, а с чего бы это ей грозила тюрьма? С криминалом она не связана, прописка московская, слава Богу, есть, друзей подозрительных не имеет, ее знакомые – приличные люди, коллеги по работе да бывшие однокурсники, которые теперь все поустраивались в жизни, стали благополучными врачами, открыли свои аптечные киоски, зубоврачебные кабинеты… Да и времена теперь не такие, чтобы бояться внезапного ареста, не тридцать седьмой год на дворе. Скорее уж опасаешься получить случайную пулю в собственном подъезде, возвращаясь с работы, если вдруг начнется охота на ее богача соседа, чем самой быть арестованной и оказаться в тюрьме. С этой, скрытой от посторонних глаз, стороной жизни Вера столкнулась лишь однажды, мимоходом, покупая на улице с лотка булки.
Горячие, пахнущие свежим тестом, корицей, маком, изюмом и ванилью, булки продавались с деревянных лотков на углу Большой Ордынки, рядом с входом в метро «Третьяковская». Накрытые запотевшим, матовым от мелкого моросящего дождичка целлофаном, они распространяли вокруг такой аромат праздника, напоминая о весне, о Пасхе, что торопившаяся по делам Вера не удержалась и пристроилась к небольшой очереди, поспешно нащупывая в сумочке кошелек. Неожиданно рядом с ней возникла чья-то темная, неопрятная фигура, и голос тихо забубнил:
– Ради Бога, помоги на хлебушек…
Вера подняла голову и увидела возле себя бомжиху, еще не старую, лет пятидесяти, кряжистую грязную бабу в распахнутом ватнике без пуговиц и обутых на босу ногу рваных сапогах со сломанными «молниями». От бомжихи тянуло густым больничным запахом мочи, как от лежачего больного. Откуда она выползла и почему из всей очереди обратилась именно к ней, Вера не успела подумать, но с инстинктивным отвращением отодвинулась от бомжихи подальше, не желая, чтобы та, не дай Бог, дотронулась своей корявой черной рукой до ее светлого кашемирового пальто. А бомжиха, заискивающе наклоняясь к Вере, ловила ее взгляд и быстро-быстро бубнила беззубым ртом, видя, как подходит ее очередь:
– Двумя рублями помоги, красавица, на одну булку… Вот за два рублика, вот эту, самую недорогую, возьми для меня одну штуку… Бог отплатит…
Словно тот же злопамятный божок нищеты предстал перед Верой!
И не столько по доброте душевной, сколько из страха перед ним она купила бомжихе две самые дешевые, двухрублевые сдобные ватрушки. Продавщица, недовольная тем, что грязная вонючая баба крутится рядом с ее товаром, отпугивая покупателей, поджав губы, щипцами уложила их на оберточную бумагу и протянула попрошайке. Вера хотела скорее уйти, но бомжиха, ощутив в руках мягкую, горячую еще сдобу, едва не заплакала от радости и, загораживая Вере дорогу, благодарно забормотала, улыбаясь темным провалом беззубого рта:
– Вот спасибо, дай тебе Бог здоровья! Я ж не как другие… Я вот откровенно тебе скажу: я сама недавно из тюрьмы вышла… Я ж все понимаю, но вот истинный Бог – два месяца назад освободилась…
Натянуто улыбаясь и не зная, как уже и отвязаться от нее, Вера пробормотала что-то вроде: «Ничего-ничего, всего вам доброго» – и поспешила перебежать на противоположную сторону улицы…
Естественно, об этой встрече она быстро забыла, зато теперь фигура той бомжихи стояла у нее перед глазами день и ночь, и Вере уже казалось, что та встреча была не случайной, а сама судьба сделала ей предупреждение… Вот и свершилось. Вот и она оказалась в том аду, скрытом от человеческих глаз, откуда выходят беззубыми и больными старухами без возраста. Вот и она может запросто, как будто так и надо, стоять у киоска в драном ватнике и рваных, из мусорного контейнера, сапогах, вонючая, завшивленная, и осипшим голосом просить на пачку папирос, а покупающие пиво бритоголовые подростки в черных «пилотских» куртках будут материть ее, пинать и спихивать с тротуара в грязь.
Сколько раз она сама наблюдала такие сцены?
Брр! Что за ерунда! Ведь она так стоять не будет. У нее есть своя квартира, есть друзья! Работа!.. И Вера, как в бреду, дрожащими руками принималась сантиметр за сантиметром снова и снова ощупывать свое тупо ноющее лицо, пытаясь определить, что с ним сделали?
Волосы коротко острижены. Она зачесывала их пальцами назад, и жирные сосульки склеивались, будто намазанные гелем для «мокрой» укладки. Волосы наверняка покрылись коркой перхоти и воняют, но разве в этом общем запахе испарений сотни давно не мытых тел, канализации, тюремной баланды, дыма от скрученных из чая цигарок, разве в этом аду что-нибудь значит ее собственный запах… Лоб… Кожа на лбу угреватая и грубая. Нос… Она водила пальцем по крыльям носа, терла переносицу, прощупывая кость, и не могла вспомнить – была ли эта горбинка у нее раньше или появилась сейчас? Может, она похудела и осунулась от голода, и от этого нос заострился? А щеки, форма лица… Вера строила гримасы, пытаясь по растяжению мускулов на лице, по ощущению натяжения кожи на щеках понять: действительно делали что-то с ней или это ей только кажется? Или это ей показалось, приснилось – ослепляющая лампа под потолком, марлевые маски, запах эфира… Раз, два, три…
Без зеркала не понять, ее это губы или уже не ее? Она шевелила губами, растягивала и сжимала. Мышцы лица болели. В гнилом воздухе переполненной общей камеры ее губы высохли, потрескались, покрылись сухой коркой и кровоточили. Вера постоянно ощущала во рту солоноватый металлический привкус крови. Или это уже стали кровоточить десны? Сколько сил и денег стоили ей красивые зубы, а ведь ее улыбка – это ее работа.
Ее странные манипуляции привлекали внимание сокамерниц, вызывая насмешливые замечания: