Кто косит травы по ночам
Шрифт:
– Нет, Ира, все, пока, я за рулем, потом поговорим.
Надя отключила телефон.
В родном дачном поселке она не была с начала лета. С того момента, как увезли отсюда умершего внезапно деда. Дача тогда показалась проклятием: в августе прошлого года отсюда же забирали страдалицу-бабушку, так и не сумевшую прийти в себя после внезапной смерти единственного сына, Надиного отца. Уже тогда Надя стала побаиваться некогда так любимого ею места. Потеря деда на какое-то время начисто отвратила ее не только от посещений, даже от
«Там, конечно, все заросло, одичало», – думала она временами поздним летом и в начале осени. Думала без жалости, отстраненно. Как будто лопухи и крапива у колодца были виноваты в исчезновении того, кто отдал ей любовь и глубочайшую нежность. Только недавно возникло иное чувство: ради памяти деда надо, чтобы дача ожила, чтобы мальчишки возили сюда своих друзей, когда подрастут, чтобы слышны были голоса, ребячьи крики, музыка. Все это будет.
Сейчас она делала первый шаг, сейчас она будет осваиваться здесь как хозяйка.
Хотя полновластной хозяйкой она не могла себя чувствовать из-за Питика.
Сподобился отец со своей благоверной Натальей Михайловной на склоне лет обзавестись потомством. Наде было четырнадцать, когда появился на свет братик Петя, навсегда, как она считала, отнявший у нее любовь папы. И надо же: отцу был сорок один год, а мачехе аж сорок шесть, когда у них, до сей поры безнадежно бездетных, возник этот «плод старческой любви» – так сгоряча назвала Надя эту нечаянную радость своих родных. Обычно замкнутая, не показывающая своих чувств, тут она ревновала открыто и отчаянно, так, что гордая материнством, расползшаяся от поздней беременности Наталья Михайловна (Энэм, в Надином сокращении), собравшаяся было сблизиться с мужниными родными, тем более что Надя теперь могла не считаться ее конкуренткой, почти совсем перестала бывать в их арбатской квартире.
Предательница бабушка чуть ли не ежедневно моталась помогать престарелой родительнице ухаживать за новоявленным сокровищем. Делая это днем, когда Наденька была в школе, она надеялась, что внучка ни о чем не догадается и «волки будут сыты, и овцы целы». Это крылатое выражение она произносила столь часто и многозначительно, что у Нади как раз и не оставалось сомнений, откуда это она заявляется «ни жива ни мертва, валясь с ног от усталости», у кого это прорезались зубки и кто так замечательно чисто произносит: «Папа, дай». Интересно было бы только узнать, кто тут был «волки», а кто «овцы».
Распаляясь, копаясь в каждом невзначай брошенном слове, Надя в тот (и так достаточно противный) период ее жизни чувствовала себя брошенной, разлюбленной, никому не нужной.
Дед, конечно, вел себя достойнее, особенно Питиком не восторгался, но бывать там бывал, не скрывая и не смакуя подробности своих визитов.
Откуда им, надежно, основательно, безраздельно любящим полностью оставленную на их попечение внучку, было знать, какую трагедию одиночества и брошенности она переживает. Была бы она лет на пять помладше или на столько же старше – все прошло бы не так болезненно и остро.
А тут такое время. Раздражение само собой возникало. Слезы сами собой лились. Без причины. Просто так. Низ живота все время ныл. Тревога какая-то терзала. Легко теперь ставить диагноз: это все гормональное, пубертация, половое созревание, так сказать, признаки надвигающихся месячных, про которые, между прочим, бабушке стоило бы и рассказать заранее, предупредить, что ли. Только та этого, что называется, «не проходила»: опыт выращивания сына подобных бесед не требовал, а про то, как было у нее самой, забыла давно, наверное.
Мало ли что там подружки шепчутся: «А как у тебя, началось?» Это понятно – что-то такое должно быть, полустыдное, полустрашное. Именно это сделает тебя взрослой. Но как оно настанет, как заявит о себе? Надин «торжественный момент» ознаменовался чувством позора и брезгливости, поскольку не была она к нему подготовлена совершенно.
Все то, что казалось бабуле ерундовыми мелочами, било по Надиным нервам со страшной силой, каждый раз, как железом по стеклу, так, что скулы сводило.
Конечно, уставшая от внучкиного испортившегося характера, бабушка находила большую радость в общении с маленьким ласковым Питиком, с его невинными творожными какашками, беззубыми улыбками, агуканьем и первыми белокурыми локонами. И, разумеется, именно это спокойно пережить Надя и не смогла.
Общения с братом не было. Никакого. Никогда. Она вообще легко до поры до времени отказывалась от родственных связей. Об этом, сами того не ведая, позаботились дорогие родители, с такой легкостью оставившие ее, как какую-то ненужную вещицу.
Очевидно, дед решил, что для всех будет лучше не сталкивать их вместе. Когда она жила на даче, Питика не привозили. Он поселялся там, едва Надю увозили к матери. Так вроде бы было спокойнее, но ревность не притуплялась, вспыхивая с новой силой, если случалось ей увидеть на веранде забытую с прошлого лета Петину игрушку или раскаляканную детской рукой яркую книжицу.
А может, они бы и подружились, хватило бы только у взрослых терпения и деликатности по отношению к подросшей девочке, понимания ненасытности ее любви. Но вздыхать с видом невинной жертвы о тяжести характера Нади было, ясное дело, легче.
Потом произошла болезненная и оскорбительная ссора с отцом.
Ей было что-то около девятнадцати, а Пете, стало быть, пять. Вернувшись домой со своих вечерних институтских занятий, усталая и до тошноты голодная, она застала дома нежданных гостей: отца, Энэм и Питика. От усталости она даже не заревновала и не взволновалась. Зато маленький глупый Питик, увидев незнакомку, замахнулся на нее зажатым в кулачке автомобильчиком и явственно произнес: «Я тебя убью!»
– Какой добрый мальчик, – тускло прокомментировала Надя, которой только хотелось есть и спать…
– Не в пример кое-кому, – тут же отреагировала, ни к кому не обращаясь, Энэм.
Отец был чуть-чуть навеселе. Он торжественно вынул коробочку с подарком к Надиному дню рождения – мужскими часами «Ракета». Наверняка Энэм выбирала. А отец восхищался добротой и вкусом своей жены. Надя вежливо поблагодарила. Пусть будет по-хорошему. Она уже подросла и не была так легковоспламеняема, как в четырнадцать лет.