Кто-то другой
Шрифт:
— Встреча Борга с лучшим в мире подающим? Да он начнет с того, что навяжет ему игру всухую, всю из эйсов!
— Борг ищет слабое место? Борг берет на измор? Если бы он только захотел, он мог бы ускорить дело, и у зрителей остался бы в запасе еще час, чтобы пойти посмотреть менее однообразный матч.
— Единственный проигрыш — и журналисты тут же заговорили о закате его карьеры!
— Второй финалист после Борга мог выиграть любой турнир. Быть номером два после него — значит быть первым в глазах публики.
Они замолчали, поднеся к губам маленькие запотевшие
Гредзински, без подготовки, не имея никакого опыта в подобном деле, надолго задержал жидкость во рту, чтобы дать ей проявиться до конца, пополоскал, чтобы почувствовали все сосочки, обрушил потрясение в горло и прикрыл глаза, чтобы остановить жжение.
Это мгновение показалось ему божественным.
— Только одна тень омрачает карьеру Борга, — сказал Блен.
Гредзински снова почувствовал себя в состоянии принять вызов:
— Джимми Коннорс?
Блен опешил. Он задал риторический вопрос, заранее зная ответ. Но это был его ответ, субъективное мнение, причуда, чтобы вывести из себя так называемых специалистов.
— Как вы догадались? Ведь именно его я имел в виду!
И словно это было еще возможно, простое упоминание Джимми Коннорса воодушевило их почти так же, как водка.
— Можно ли любить одну вещь и ее полную противоположность?
— Вполне, — ответил Гредзински.
— Тогда можно сказать, что Джимми Коннорс — полная противоположность Бьорну Боргу, как вы считаете?
— Коннорс — неуравновешенный псих, это энергия хаоса.
— Борг был совершенством, Коннорс — изяществом.
— А совершенству частенько не хватает изящества.
— А эта всегдашняя готовность выкладываться на каждом мяче! Эта фантазия в победах и красноречие в проигрышах!
— А дерзость в безнадежных ситуациях! А изящество провалов!
— Как объяснить то, что все болельщики мира были у его ног? Его обожали на Уимблдоне, его обожали на Ролан Гарросе, его обожали на Флешинг Мидоу, его обожали всюду. Борга не любили, когда он выигрывал, а Коннорса любили, когда он проигрывал.
— А помните, как он кидался вверх, чтобы ударить по мячу, когда тот еще был далеко?
— Из приема подач он сделал оружие более грозное, чем сами подачи.
— Его игра была антиакадемической, даже антитеннисной. Точно он с самого раннего детства во всем пытался противоречить своим учителям.
— Мы любим тебя, Джимбо!
Они чокнулись за здоровье Коннорса и еще разок — за Борга. И замолчали, каждый думал о своем.
— Мы с вами, конечно, не чемпионы, Тьери, но у каждого из нас есть свой стиль.
— Иногда даже немного блеска.
— Этот крученый удар слева был у вас всегда? — спросил Гредзински.
— Сейчас он уже не тот.
— Я бы хотел научиться такому.
— Ваши ускорения гораздо опаснее.
— Может быть, но в вашем крученом ударе слева есть что-то надменное, что меня всегда привлекало. Ужасный ответ всем этим нахалам, удар, который подрезает крылья самым дерзким.
— Я его просто-напросто украл у Адриано Панатты, Ролан Гаррос 1976 года.
— Как можно украсть удар?
— С изрядной долей претензии. В пятнадцать лет не сомневаешься ни в чем.
— Ну, не только это, надо еще быть безмерно талантливым.
— Так как с этим мне не повезло, то с меня сошло семь потов. Я забыл все остальные удары, чтобы отработать этот крученый удар слева. Я проиграл большинство матчей, но каждый раз, когда мне удавался этот удар, противник был сражен наповал, такого он никак не ожидал, и эти пять секунд я был чемпионом. Сейчас он почти исчез — практики не хватает, но остались приятные воспоминания.
— Знаете, он появляется снова, и когда соперник меньше всего этого ждет, уж поверьте мне!
Гредзински почувствовал, как странная расслабленность растекается по всему телу, и, заглянув в этот момент в свою рюмку, обнаружил, что она пуста. Что-то вроде просвета в постоянно облачном небе, каким оно всегда было над ним. Гредзински не был несчастен, но его естественным состоянием было беспокойство. Давным-давно он привык к тому, что каждое утро по дороге на работу его поджидает чудовищный монстр тревоги, которого может успокоить только лихорадочная деятельность, и то ненадолго. Каждый день Николя старался отыграть у своей тревоги хоть пару минут, чтобы насладиться ими перед сном. Но сегодня вечером ему казалось, что он находится именно там, где ему хочется, и настоящее его вполне устраивало, и запотевшая рюмка ледяной водки сделала свое дело. Он сам удивился, когда заказал вторую, и обещал себе растянуть ее, насколько возможно. Дальше — больше: произнесенные им слова принадлежали именно ему, его мысль не встретила никаких помех на своем пути, и то, о чем рассказывал Блен, вызвало у него странное воспоминание.
— Эта история о пяти секундах счастья, в ней есть нечто прекрасное и трагическое одновременно, так я лучше понял этот удар. Я пережил нечто подобное, когда мне было лет двадцать пять. Я снимал квартиру на пару с учительницей музыки, и чаще всего — слава тебе, господи! — она давала уроки, пока меня не было. Ее пианино было центром всего — нашей гостиной, наших разговоров, нашего времяпрепровождения, потому что мы организовывали его вокруг инструмента. Временами я его ненавидел, а иногда — вот ведь парадокс! — ревновал к ученикам, которые прикасались к нему. Даже самые никудышные из них могли извлечь из него что-то, а я нет. Я был бездарен.
— Зачем сражаться с пианино, если оно вас так раздражает?
— Видимо, чтобы надругаться над ним.
— …В каком смысле?
— Самому сыграть на нем что-нибудь — худшая месть, которую я только мог придумать. Играть, никогда не учившись, не отличая ля от ре. Идеальное преступление. Я попросил свою соседку выучить со мной какое-нибудь произведение — показать, на какие клавиши нажимать и как ставить пальцы. Технически это возможно, главное — терпение.
— И что за произведение?
— Вот тут-то и начались проблемы. Я метил высоко, и моя приятельница испробовала все аргументы, чтобы меня отговорить, но я не отступил. «Лунный свет» Дебюсси.