Кукла (сборник)
Шрифт:
Мать же, освободив от посуды стол, сняла с него скатерть и на самую середину столешницы высыпала пеструю кучу хлебных талонов. Разрывая газеты на осьмушки и раскладывая стопочками перед каждым, она тем временем объясняла, что и как надо делать. Потом перед каждым же поставила по блюдечку с еще теплым мучнистым клейстером.
Клеить полагалось по сотням. Я, конечно, мог сосчитать до ста и даже дальше, но, оказывается, этого вовсе и не требовалось: просто наклеиваешь десять рядов по десять талончиков в каждом ряду. Так – десять и так – десять. Десять на десять – получается ровно сто. Даже и не надо пересчитывать. Я сразу объявил, что буду клеить красные. Нинке достались желтые, а матери было все равно, и она наклеивала то зеленые, то желтые, а то принималась и за красные. Но я ревниво перехватывал ее руку и предупреждал:
– Это
– Так ведь красных больше других, – говорила мать. – Дурачок, еще не рад будешь…
Наклеенные осьмушки, влажные и отяжелевшие, раскладывали на полу для просушки. И я ликовал, что мой ряд красных талонов оказался длиннее всего. Правда, мать часто отвлекалась, выходила из-за стола и то гремела на кухне посудой, то затевала стирать свой халат, который надо было к утру обязательно высушить и отутюжить.
– Ма, а Нинка талон на пол уронила! – докладывал я оперативную обстановку. – А поднимать не хочет.
– Да-а! – упорствовала Нинка. – Там темно!
– Подними, детка, подними! – наставляла из кухни мать.
– Да-а! – капризничала Нинка. – Там мыши бегают!
Мать оставляла свои дела и на четвереньках принималась шарить под столом.
– Куда же он подевался? – сокрушалась она. – Вот не хватит талона, что тогда? Придется свой отдавать.
Наконец бумажный квадратик был найден, но едва мать вернулась к постирушкам, как возникла новая проблема.
– Ма, а ма…
– Что там еще?
– А Нинка-балбеска свои талоны прямо по Сталину клеит!
– Ой, горе мое! – На ходу вытирая мокрые руки о передник, мать прибежала из кухни. – Мне ж завтра листы эти на контроль нести… А там дядьки такие глазастые! И как я не заметила… Дайте, дайте эту газетку, от греха… Не дай бог…
Пользуясь отлучками матери, мы тоже начинали подфилонивать. Клейка талонов, поначалу показавшаяся нам веселой игрой, постепенно превращалась в нудное, монотонное занятие, и уже не занимало, кто больше наклеит газетных листов. Первой сдавала Нинка. Она все чаще принималась портачить, клеить вкривь и вкось, путать желтые и зеленые талоны, а то и просто откровенно засыпать, уронив на стол свою встрепанную голову. Но правило талонной «игры» было жестко и неумолимо: весь этот ворох талонов надо было во что бы то ни стало перебрать и переклеить в тот же вечер.
Мы с Нинкой тогда еще не знали, что, едва только засереет рассвет, когда мы будем еще дрыхнуть, мать соберет с пола все эти шуршащие, изогнувшиеся листы в одну толстую кипу, затолкает в сумку и помчится в горторговскую дежурку. А там уже очередь! Сбежались такие же хлебные продавцы со всего города. Поэтому, чем раньше поспеешь на сдачу талонов, тем скорее пройдешь эту процедуру. А она занудливая и нескорая. Дежурный, сидящий за барьеркой под низким абажуром, молча, камнелико принимает очередную порцию листов, с треском перегибает их через колено и принимается неспешно, прищуренно пересчитывать, водя по каждому рядку остро зачиненным карандашом и тем же карандашом отбрасывая косточки на счетах. Потом он подобьет общий итог, что-то запишет в толстую книгу, составит под копирку акт приемки, подсунет матери расписаться. После чего прямо по красным, зеленым и желтым листам, по строгим рядам талонов, которые мы старательно выклеивали весь вечер, пройдется вверх-вниз резиновым катком, опачканным дегтярной краской. «Следующий!» – равнодушно, бесцветно произнесет дежурный, глядя в пустоту перед собой. А мать, заполучив бумажку с указанием, сколько ей, согласно сданным талонам, разрешается получить хлеба на текущий день, уже шлепает через еще пустой, предрассветно серый и гулкий городок к пекарне, ронявшей искры из долгой жестяной трубы, чтобы пораньше заполучить, нет, не хлеб вовсе, а сперва дядю Степана или дядю Демьяна, то есть хлебного возчика. Чуть замешкаешься, и возчики будут уже разобраны. И тогда жди в проходной, пока кто-то из них освободится. Ну а те знают себе цену, не вот-то поспешат под загруз, мнутся, волынят, допытываются, в какой стороне магазин, проезжая ли туда дорога, словом, выжимают трояк, а еще лучше – буханку хлеба. Теплым печным товаром обычно расплачивались уже бывалые завмаги, спецы по сальдо-бульдо, и возчики заведомо знали, кому предпочтительнее подать фургон, а кому – попридержать маленько. Жаловаться на них – только себе в убыток, ибо против жалобщиков они поднимались молчаливой стеной всеобщего неповиновения: у одного лошадь что-то захромала, у другого – ступица на ладан дышит, третий врет, будто уже занят под другой извоз… А весовщик-раздатчик себе шумит: «Эй, кто там? Чья очередь? Что рот распялила?!» – «Так куда ж я его? Все фургоны заняты». – «А мне какое дело? Спи побольше! Выпечка подоспела – хоть в подол забирай. Горячий хлеб – поднимать надо! Твои заботы мне же и на шею». А сам показывает в раздаточное окно два пальца. Это значит, что она может оставить хлеб на часок, но за это придется откинуть две буханки на усушку…
– Нина, доченька! – заламывала руки мать. – Погоди, не спи!
– А? Что? – отстраненно, непонимающе озиралась Нинка, бледная прозрачная таракаха, у которой позвоночник на огонь лампы просвечивается.
– Не спи, не спи, моя крохотулечка!
– А я и не сплю… – не может взять в толк Нинка.
– Еще рано спать. Вон кошка еще не спит, баки расчесывает.
– Это она мышу съела, – объясняю я.
– Ладно тебе, не стращай ребенка. – Мать пригнула мою голову к столу, чтобы я впредь не умничал. А Нинку, переменив голос, медово увещевала: – Потерпи чуть. Потерпи, моя голубынюшка! Давай еще поиграемся. – Мать зачерпнула из тарелки горсть неразобранных талонов, приподняла над столом и разжала пальцы: – Смотри, какие красивые талончики: красненькие, желтенькие, зелененькие.
Нинка вяло посмотрела в расщелок волос на пестро мелькавшие квадратики.
– Какие твои? – заискивающе радовалась мать. – Твои же-о-л-тенькие! Иждиве-е-енческие! Ни у кого таких красивых нету. На вот тебе бумажечку. Намазывай клейком, намазывай, детка…
– Не хочу ижди-венские! – капризничала поникшая Нинка.
– А какие ты хочешь?
– Никакие не хочу…
– Как же так? – Мать растерянно оглядела темные углы комнаты, и глаза ее налились оловянной влагой. – Как же я завтра, если не поклеимся?
Теперь Нинка, встречая вечером мать и глядя на ее брюхатую сумку, уже не спрашивала о хлебе, а покорно и горестно говорила:
– Опять клеить…
Мне же эти талоны начали даже сниться. Среди ночи проснусь, сбегаю по-маленькому, думаю, ну все, теперь больше не привидятся. Но только уластюсь, прикрою глаза – вот тебе опять: красное, желтое, зеленое…
Хлеб появился в доме лишь на второй неделе, когда мать понемногу освоилась, обтерлась за прилавком, перестала пугаться гирек. Да и то какой хлеб: почему-то одни куски да обрезки, будто навыпрашивала по дворам.
– А какая разница, – утешала она. – Даже резать не надо: бери да ешь.
Ну, нам с Нинкой, желтым иждивенцам, действительно какая разница! Нам лучше такой, чем никакого.
Вскоре, однако, отец опять в ночи на корточках перед печуркой тянул свою «козью ножку» и озабоченно сипел сдавленным голосом:
– Ну ладно, ладно, буде реветь! Не могу я переносить, когда ты вот так вот… Хватит, говорю!
Тому причиной послужило вот что.
Как-то мать, прибрав магазин и сдав инкассатору выручку, направилась было через проходную домой, как на призаводской улице к ней подошли двое, предъявили корочки и попросили показать сумку. В ней, как всегда, находился халат, пачка старых завкомовских газет, мешочек с талонами, а надо всем этим – початая тогдашняя пятифунтовая буханка черного хлеба да еще сколько-то обрези. Спросили, что за хлеб. Мать ответила, что это ее паек за два дня. Попросили карточки, повертели, поразглядывали, сказали, что хлеб надо взвесить, соответствует ли он вырезанным талонам…
Велено было возвращаться в магазин к весам. Мать, конечно, обомлела. И даже не оттого, что будут хлеб перевешивать, с карточками сличать, сколь оттого, что ее, недавнюю ситопробойщицу-ударницу, принародно повели по улице, зорко обступив один слева, другой справа, как под арестом. Сжавшись душой, мать, однако, не противилась, не перечила, а покорно побрела назад, стараясь только не встречаться глазами с прохожими, которые, как ей казалось, останавливались и с осуждением глядели ей вслед.
То ли они, эти двое, хотели припугнуть, посмотреть лишь, как поведет себя задержанная, не выдаст ли себя чем-нибудь, а может, оттого, что мать не вырывалась, не поднимала шума и будто была со всем согласна, ее довели только до проходной и там, у самого порога, внезапно отпустили.