Кукла
Шрифт:
В одном только сходятся все наши служащие, и старые и новые, и тут даже Земба их поддерживает, а именно — в преследовании седьмого приказчика, Шлангбаума. Этот Шлангбаум (я его давно знаю) хотя иудейского вероисповедания, но человек весьма порядочный. Маленький, черный, сутулый, волосатый — словом, если кто посмотрит на него, когда он сидит за конторкой, то и медного гроша за него не даст. Но стоит войти покупателю (Шлангбаум работает в отделе русских тканей) — господи Иисусе!.. — он так и завертится волчком; только что был на самой верхней полке справа, и вот уже он у нижнего ящика посредине, и в тот же миг опять где-то под потолком слева. А как
(Но, своим чередом, избави нас бог от дамской клиентуры! Может быть, я потому и не решаюсь жениться, что постоянно наблюдаю дам в магазине.
Творец всего сущего, создавая чудо природы, именуемое женщиной, наверное не подумал о том, каким это будет бедствием для купцов).
Так вот, Шлангбаум во всех отношениях хороший гражданин, но, несмотря на это, нелюбим всеми, ибо имеет несчастье быть иудеем…
Вообще вот уж с год, как я замечаю, что возрастает вражда к иудеям; даже те, кто еще несколько лет назад называл их поляками иудейского вероисповедания, теперь называют жидами! А те, кто еще недавно восхищался их трудолюбием, выносливостью и способностями, теперь видят только их страсть к наживе и жульничество.
Слыша об этом, я часто думаю, что над человечеством сгущается некий духовный мрак, подобный ночи. Днем все было красивым, радостным и хорошим; ночью все становится грязным и опасным. Так я про себя думаю, но молчу; ибо чего стоит суждение старого приказчика рядом с мнением прославленных публицистов, которые заявляют, что евреи употребляют на мацу христианскую кровь и что их следует ограничить в правах? Нет, иные взгляды насвистывали нам пули над головой — помнишь, Кац?
Такое положение вещей весьма своеобразно действует на Шлангбаума. Еще в прошлом году он назывался Шланговским, праздновал пасху и рождество Христово, и, наверное, ни один самый ревностный католик не съедал столько свиной колбасы, сколько он. Помню, как-то раз в кондитерской его спросили:
— Как? Вы, Шланговский, не любите мороженого?
Он ответил:
— Я люблю только колбасу, но без чеснока. Чеснок я терпеть не могу.
Он вернулся из Сибири вместе со Стахом и доктором Шуманом и сразу поступил приказчиком в христианский магазин, хотя еврейские купцы предлагали ему лучшие условия. С тех пор он все время работал у христиан, и только в этом году его уволили со службы.
В начала мая он впервые обратился к Стаху с просьбой. На этот раз он горбился больше обычного, и глаза у него были краснее, чем всегда.
— Стах, — сказал он беспомощно, — я погибну на Налевках [21] , если ты меня не приютишь.
— Почему же ты сразу не пришел ко мне? — спросил Стах.
— Не посмел… Боялся, что скажут: еврей обязательно всюду вотрется. Да я и сейчас бы не пришел, если бы не мысль о детях.
Стах пожал плечами и тут же принял Шлангбаума, положив ему полторы тысячи рублей в год.
Новый приказчик сразу приступил к работе, а полчаса спустя Лисецкий проворчал, обращаясь к Клейну:
21
Налевки — улица в еврейском квартале довоенной Варшавы.
— Что это нынче, черт возьми, у нас чесноком пахнет?
А еще четверть часа спустя, не знаю уж по какому поводу, прибавил:
— И как эти канальи стараются пролезть на Краковское Предместье! Мало им, пархатым, Налевок или Свентоерской!
Шлангбаум смолчал, только его красные веки дрогнули.
К счастью, эти насмешки слышал Вокульский. Он встал из-за стола и сказал тоном, который я, признаться, у него не люблю:
— Послушайте… пан Лисецкий! Пан Генрик Шлангбаум был моим товарищем в то время, когда мне приходилось совсем плохо. Так, может быть, вы позволите ему дружить со мною сейчас, когда дела мои несколько поправились?
Лисецкий растерялся, чуствуя, что его собственная должность повисла на волоске. Он поклонился и что-то пробормотал, а Вокульский подошел к Шлангбауму, обнял его и сказал:
— Милый Генрик, не принимай близко к сердцу эти колкости: мы тут все по-приятельски задираем друг друга. И заявляю тебе, что если когда-нибудь ты покинешь этот магазин, то разве только вместе со мною.
Положение Шлангбаума сразу определилось: сейчас скорее мне скажут что-нибудь такое (даже и нагрубят), чем ему. Но разве есть какое-нибудь средство против недомолвок, гримас и косых взглядов? А все это отравляет жизнь бедняге; иногда он говорит мне, вздыхая:
— Ох, если бы я не боялся, что дети мои вырастут еврейскими париями, давно бы я сбежал отсюда на Налевки…
— А почему бы вам, пан Генрик, попросту не креститься?
— Несколько лет назад я, может, и сделал бы это, но не сейчас. Сейчас я понял, что как еврей я ненавистен только христианам, а как выкрест стал бы противен и христианам и евреям. Надо ведь с кем-нибудь жить в мире. К тому же, — прибавил он тише, — у меня пятеро детей и богатый отец, у которого я единственный наследник.
Любопытная вещь. Отец Шлангбаума ростовщик, а сын не хочет брать у него ни гроша и мыкается по магазинам приказчиком.
Часто говорил я о нем с глазу на глаз с Лисецким.
— За что, — спрашивал я, — вы его травите? Ведь в доме у него все заведено по-христиански, он даже елку устраивает для детей.
— Все это он делает, ибо полагает, что выгоднее кушать мацу с колбасой, чем без колбасы.
— Но он был в Сибири, рисковал…
— Чтобы обделать свои делишки. Ради того же он называл себя Шланговским, а теперь опять стал Шлангбаумом, когда его старик заболел астмой.
— Вы же сами издевались над ним, говоря, что он рядится в чужие перья, вот он и взял опять прежнюю фамилию.
— За что получит после смерти отца тысяч сто.
Тут и я пожал плечами и замолчал. Называться Шланговским — плохо, Шлангбаумом — тоже плохо; плохо быть евреем, плохо и выкрестом… Спускается ночь, темная ночь, и все становится серым и подозрительным.
А от всего этого страдает Стах. Мало того что он взял на службу Шлангбаума, так еще снабжает товарами еврейских купцов и нескольких евреев принял в свое торговое общество. Наши подняли крик, грозятся; ну, да он не из робкого десятка. Уперся и не уступит, хоть в огне его жги.