Куликовская битва. Поле Куликово
Шрифт:
Русских стало пятеро, когда трое ордынцев присоединились к группе Авдула. Пятеро против пяти. Русские видели, что к врагам спешит помощь, и все-таки развернулись в цепь, опустили копья, забрала и стрелки шлемов, крупной рысью двинулись вперед. Может быть, где-то у них таилась засада, но вряд ли их вместе больше десятка. Авдул понимал: перед ним такая же разведка, какую ведет он сам.
Авдул хорошо усвоил тактику легкой конницы, испытанную веками. Сейчас бы удариться в бега, показать спину врагу - пусть русы кинутся преследовать, распалятся от преждевременного торжества, обнаружат свою засаду - ведь и она не утерпит, кинется за бегущим противником, - а когда растянутся в погоне, стремительно поворотить коней, ошарашить яростным встречным ударом, смять, перебить по одному, оставив пару подходящих "языков". Но темная ненависть захлестывала сотника, едва вспоминались незащищенные спины ордынцев, бегущих по холмам у Вожи, и русские копья, вонзающиеся в эти спины. Нет, он своей спины врагу не покажет.
По знаку его руки воины выпустили стрелы, Авдул наклонил копье, вонзая шпоры в бока жеребца.
– Хур-ра-гх! Р-ра-а-а…
Древний боевой клич побеждающих
Оставалось каких-нибудь три лошадиных корпуса до врага, когда у Авдула мелькнула мысль, что боярина убивать нельзя, его надо взять живым - ведь он, несомненно, командует разведкой русов, - а именно такого "языка" ждет повелитель. Копье сотника вскинулось на высоту вражеского плеча, прикрытого щитом, - от прямого удара пики не спасают щиты и стальные наплечники, - в тот же миг Авдул перехватил темный взгляд русского из прорези забрала, и его словно ударили в лицо. Боярин сделал то же, что и Авдул, - резко упал вбок, за конскую гриву, острие пики пробило воздух, русский вырос рядом на стременах, громадный, сверкающий броней, рука его в стальной перчатке молниеносно взметнулась, Авдул бросил ей навстречу наклоненный щит, оглушающим ударом щит сорвало с ременной наручи, русское копье прошло сквозь него по согнутому локтю сотника, он едва отразил, отбросил его вместе со щитом и вдруг в своей железной одежде почувствовал себя голым. Красный щит и горящие ненавистью глаза снова кинулись к нему. Авдул бросил жеребца в сторону, выпустил из рук длинную пику, бесполезную в ближнем бою, вырвал из ножен кривой арабский меч, способный рассечь лошадь, отбил вражескую саблю, сам яростно обрушился на противника. Сбоку, прикрываясь разрубленным щитом, отбивался от двух русских всадников его телохранитель, другой воин лежал ничком в траве, пригвожденный к щиту сулицей; жалобно кричала раненая лошадь, какие-то всадники рубились в отдалении, и к ним, размахивая длинными топорами, бешено скакали на косматых лошадях двое мужиков в белых рубахах.
Авдул вертел конем, нападал на врага со всех сторон, но тот, едва поворачивая рослого рыжего жеребца, коротко и точно отмахивал удары, бледные искры сыпались от клинков, немигающие глаза из стальной прорези в упор жгли сотника. Уже ничего не видя, кроме этих ненавистных глаз, Авдул завыл, как зверь, вздыбил степняка, направил его на рыжего скакуна, поднялся на стременах во весь рост, готовый развалить всадника пополам своим неотразимым ударом, и тут сухая гремучая молния поразила его в стальной шлем, где-то в черном тумане загремели его доспехи от удара о землю, мышастый жеребец взбрыкнул задом, уносясь в поле, плоская равнина косо накренилась, и это помогло ему вскочить… Верный меч остался в руке, ветер с родной далекой степи освежил бритую потную голову… "Тот, кто упадет с лошади, каким образом будет иметь возможность встать и сражаться?
– заговорил в нем суровый голос Повелителя сильных.
– А если и встанет, то пеший каким образом пойдет под конного и выйдет победителем?" Ненавидя себя за мгновенный страх, с налитыми кровью глазами Авдул пошел на безмолвно ждущего русского витязя. И видел в траве, за длинным хвостом рыжего скакуна, обезглавленное тело своего телохранителя, похожее на свернутый потник, окровавленный и грязный. Двое его всадников, пригнувшись к лошадиным гривам, уносились через поле, преследуемые тройкой русских, других он не видел, но за спиной не слышалось звона мечей, значит, порублены или тоже бежали.
– Бросай меч, наян!
– по-татарски раздельно сказал боярин хрипловатым молодым голосом.
– Бросай, если жить хочешь.
Лишь теперь Авдул заметил по бокам двух конных русов, нацеливших в него свои копья. Один с рассеченным лицом сплевывал кровь на длинную рыжую бороду, злобно вращал глазами, едва сдерживаясь, чтобы не проткнуть спешенного врага,
– Бросай меч!
– повторил молодой голос.
– Мы не станем тебя казнить. Великий хан Золотой Орды не объявлял нам войны, и великий князь Московский не считает татар врагами. Ты - разбойник, и мы выдадим тебя первому татарскому начальнику. Пусть он осудит тебя по вашему обычаю. Бросай меч!
– Ты… ты… собака!.. Повелитель идет по моим следам со всей силой, он велит сдирать с вас шкуры на потники…
С неожиданной быстротой Авдул прыгнул вперед, намереваясь достать боярина своим страшным клинком. Удар тупым концом копья в затылок оборвал его прыжок…
Между ворохом зерна и разваленным суслоном сидел чернобородый мужик, держась руками за окровавленную голову. Молодая баба в растерзанной рубашке, простоволосая и растрепанная, завывая, причитала над мертвым ребенком:
– Ты куда ушел-сокрылся, светик мой аленький? Закрылись глазыньки твои ясныи, не видать им красна солнышка, ни родной матушки, ни батюшки, не расти тебе ясным соколом, не миловать красных девушек, не беречь, не холить в старости батюшку с матушкой. Уж мне плакать - слез не выплакать, жить-страдать - беды не выстрадать, злое горе пришло неизбывное, горе лютое материнское: злы татаровья убили мово Иванушку, погубили мою кровинушку, мою малую кровинушку безвинную, мою деточку несмышленую. Уж и чем я прогневала господа, чем обидела я богородицу? Уж не я ли ночами простаивала на коленях пред светлым образом пречистыим? Уж не я ли молила заступницу?..
Мужик, покачивая стиснутой в ладонях головой, со стоном прохрипел:
– Перестань, Марфа. Не рви душу, не гневи господа. Татарин убил дитя - с него и спрос. Иванку не оживишь, ты поди-ко сыщи Аленку, Заблукает в лесу, сгинет - за татарами волки идут.
Баба положила на солому мертвого ребенка, послушно встала, тихо воя, пошла к лесу, где скрылась вторая девочка, спасенная русской стрелой, что на миг опередила черную стрелу Мусы. Теперь упокоенный Муса лежал, опрокинувшись навзничь, с залитым кровью лицом, стрела косо торчала из его глазницы, - казалось, он и после смерти целится кровавой стрелой в черных коршунов, плавающих кругами над полем. Поодаль ничком в жнивье будто уснул после тяжелой работы беловолосый старик. А между ними с вбитой в плечи головой плавал в кровавой густеющей жиже, облепленной мухами, степняк, попавший под молотило чернобородого. Все трое умерли легко. Не то досталось лошади, оглушенной цепом. Она лежала на боку с залитой кровью мордой и шеей, синий закушенный язык вывалялся в пыли, лошадь часто, с бульканьем дышала, розовая пена пузырилась над перебитым храпом, дрожь пробегала по тонкой натянувшейся коже, и в мокром неподвижном глазу текла синева неба, похожая на мучительно желанную влагу степного озера.
К риге с конем в поводу приближался витязь в посеребренном шлеме, за ним двое всадников тащили на аркане шатающегося бритоголового сотника, от леса скакали трое воинов, за ними молоденький парень в белой рубахе гнал табунок коней; со стороны деревни долетало плачущее бабье разноголосье. Чернобородый не видел всего, что произошло на поле, - ни короткой беспощадной рубки двух маленьких отрядов, ни того, как трое русских воинов из засады перехватили мчавшихся в сечу врагов и, срубив одного, обратили других в бегство, ни того, как женщины, освобожденные подоспевшими мужиками, кинулись искать ребятишек и как уносили в деревню, к знахарке, девочку, раненную черной стрелой, - но он догадывался, что оплакивать придется не только его малолетнего сына и старика. Нежданно-негаданно нагрянуло лихо ордынское. Нет милого сынка - отцовской надежды, да и жива ли дочка - тоже неведомо. Сколько лет береглись на самом краю Дикого Поля, и вот не убереглись. Может, оттого случилось, что прослышали о замирении князя рязанского с ордынским ханом, надежде отворили души, уставшие от вечного ожидания беды. Ведь что ни год - то и новое разорение земле Рязанской. Три лета назад по ней погулял хан Арапша. А через год, в отместку за побитого Бегича, Мамай совершенно опустошил ее, множество людей перебив и не меньше угнав в полон. Здешним-то повезло тогда - севернее прошло ордынское войско, - хотя не одну неделю пришлось по урманам отсиживаться. И вот - слухи о крепком замирении с Мамаем. Жить-то и работать хочется без оглядок на страшную степь, не держа под рукой узлы со скудными пожитками, не хватаясь поминутно за топор и рогатину. Давно бы посадил своих на телегу да подался на север, в леса глухие - за реку Сухону, за Белоозеро, куда не достают ордынские набеги. Ловил бы рыбу, промышлял зверя. Земля русская велика, а людей мало, всюду тебя с радостью примут, потому как единый лишь труд человеческий приносит богатство и князю, и боярину, и монастырю, и общине крестьянской. Да ведь не отпустит князь. Хотя и не холопы ему, а все ж, почитай, в закупе. Земли тут его, и лошадей он дал, и упряжь, и пожитки кое-какие велел здешнему тиуну выделить для поселенцев новой деревни, - только живите, мол, оперяйтесь, а там за все разочтетесь. Надо рассчитываться, помаленьку уж начали. Да от князя-то уйти еще можно, вот как уйти от кормилицы-земли? Душа иссохнет, руки обессилеют, коли не выйдешь по весне в поле за сохой, не увидишь, как отваливается маслянистый пласт чернозема, не разотрешь в ладони влажного комочка, не вдохнешь его хмельного медового запаха, а по осени не окунешь руки, гудящие от трудов, в золотые закрома жита. Какая там земля на севере - на ней, говорят, и хлеб-то не родится! Природному оратаю не жить без хлебного поля, даже злое лихо ордынское не осилит его земляной привязанности. И не пересадить степного дуба в сырые северные леса - зачахнет.
А какое житье райское можно б тут наладить, кабы не Орда разбойная! Земли не надо вырывать у лесов огнем и корчевкой - вольная, тучная целина кругом, бери сколько осилишь. Бросишь в здешний чернозем малое зернышко - вырастет каравай. И далеко бояре, жадные тиуны их - не то что вблизи городов стольных, где светские господа и монастыри норовят на каждого смерда крепкие путы накинуть.
Князь рязанский берег их своими сторожами, воины у него храбрые, но мало их. Потому-то от греха мужики до нынешнего покоса свою, казацкую, сторожу, набранную по жребию в пограничных селах, держали на реке Воронеже. Но и вправду с минувшей зимы что-то переменилось в степи - лихие люди ордынские не показывались, проходили купцы из Сарая, торг вели по справедливости, хорошие слова говорили о великом князе Ольге - быть, мол, ему первым на Руси князем и в вечной чести у царя татарского. Хоть и знали о хитрости ордынской, все ж к покосу сняли сторожу, оставив лишь малый дозор, потому как рук мужицких в деревнях - по паре на двор, да и то не на всякий. Тут урожай приспел богатый, так и не воротили казацкую сторожу на реку Воронеж. А беда - вот она…
Опираясь на гладкую ручку цепа, мужик поднялся навстречу подошедшему боярину попытался отвесить поклон.
– Сиди-ка ты, дядя, - мягко сказал воин. Его хмурый взгляд задержался на голом тельце мертвого ребенка, потом на старике, скользнул по убитым врагам. Сняв кольчатую рукавицу, отер потное лицо, бросил через плечо: - Додон, приколи лошадь, ей, бедной, за что маяться?
Один из воинов соскочил с седла, обнажив саблю, подошел к раненому животному, другой, с окровавленной повязкой на лице, остался в седле, внатяг держа аркан, захлестнувший пленного.