Кульминации. О превратностях жизни
Шрифт:
Перед смертью мама велела позвонить по скайпу мне в Америку. Последние слова: «До встречи на звезде…» И через пять минут, сказал потом мне брат, который был при ней, ушла. В ту бездну, которая после жизни совсем другая, чем до зачатия. «Разницы в их черноте нет никакой, но в бездну преджизненную (считал Набоков, сам себя опровергая, см. увертюру к «Другим берегам») нам свойственно вглядываться с меньшим смятением, чем в ту, в которую мы летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца в час».
Мама улетела, а я сижу вот, вперившись в эту обратную вечность, из которой веет лаской. Что и понятно. Последующее небытие –
Хор благодарно славящих взирает неприязненно и требует немедленно встать в ряды. Грасиа, мол, ля вида за то, что так много мне дала.
И разве нет?
Так отчего же медлю?
Кульминация иностранности. Дважды имперский продукт
У Германа в фильме «Хрусталев, машину!» в привокзальной пивной на мгновение возникает клиент: «У меня папа татарин, мама татарка, а я русский… Мне нравится быть русским!»
Мне тоже в детстве нравилось. Палкой размахивал, сказок наслушавшись: «Мой меч – твоя голова с плеч!»
Между тем исконно русской у меня была только бабушка.
Дед, конечно, был русский герой (хотя и плохой, «империалистической» войны). Но своим «норманнским» видом он гордился и напоминал, что мы – Юргенены, финские родственники влиятельного шведско-питерского семейства Юргенсонов. На углу Невского и Лиговки у этих Ю. был магазин на полквартала (там он и сейчас, когда я это пишу августовской ночью 2022-го. И тоже на букву «ю»: ювелирный. Что же до прадеда-ювелира, то в оцифрованном справочнике «Весь Петербург» он с начала XX века и вплоть по 1917 год значится как Юрьенен).
Так или иначе, мне с моим дедом было на что опереться в чувстве странности-иностранности (а также – Шкловского не забываем – остранения).
И вот мне одиннадцать. Июнь 1959-го. Город Минск. То есть еще Минск, потому что скоро объявят мне рейс на Ленинград, куда я улечу один, востребованный дедушкой. Меня провожает мама. Здание того замечательного сталинского аэропорта, несмотря на протесты белорусской общественности, уже снесено, но он все еще во мне, а я в нем, и в данную минуту мы с мамой в его буфете: со стаканами кофе с молоком, а у нее в руке еще и коржик зажат в бумажке, – занимаем столик. Одноногий, «стоячий», круглый, мраморный. Кофе всего лишь только теплый, вкус неважный, зато с первого глотка накатывает взрослость.
Мама взглядывает то в окно, то на меня. Она знает о причине неотложности моего отлета, дед болен (и в сентябре на похороны мы полетим с ней вместе). Это она от меня скрывает. Но (по закону психического равновесия) внезапно выдает другую тайну: про другого моего деда.
Знаю ли я, почему Алексей (ее супруг и мой отчим) называет ее Австриячкой? В таганрогском детстве так ее дразнили. (Меня во дворе дразнят Лорд, о чем я ей не говорю.) «А знаешь, почему? Отец мой был австриец».
Мгновенно меняется картина
«Как?.. Но это же мой дед? Второй мой дедушка?»
Мама кивает виновато.
Нет, на нее я не сержусь: там драма, переходящая в трагедию. Австро-венгерский военнопленный прикалывает к френчу красный бант и остается в новой России, где влюбляется в жену большевика. Тот воюет на Гражданской, когда в 1921-м возвращается больным победителем, у жены – новорожденная дочь. «Я…» – подтверждает мама. Большевик удочеряет девочку, дает ей свою фамилию Москвичев и умирает от ран. Возвращается Петер-Теодор, как называют в немецких колониях Приазовья (а в космополитическом Таганроге – Петр Федорович) овцевода и сыродела, получившего образование не где-нибудь, а в Англии. Воспитывает дочь как иностранку. Наряжает во все присылаемое ему семьей из Австрии. Обещает забрать с собою в Вену. Но уехать туда не успевает. Аншлюс. Австрию присоединили к Рейху. Папа получает письмо от брата: «Вернешься – попадешь в гестапо». И папа берет советский паспорт.
«И что?»
Мама бросает подозрительный взгляд на мужчину за соседним столиком. Не отвечая, крошит малосъедобный коржик.
У меня хватает ума не добиваться ответа. Зря, что ли, до этого момента она отмалчивалась на все расспросы: а где второй положенный мне дед? Куда девался?..
У стоячего столика ноги меня держат, за мрамор не хватаюсь, но все плывет. Внутри смятение и хаос. Идет преображение если не мира, то его картины. Меняется «точка сборки», сказали бы сегодня последователи Кастанеды. Но и я тогдашний понимаю, что момент должен быть отмечен на скрижалях. Направляюсь к киоску «Союзпечати» и приобретаю записную книжку и карандаш с лиловым набалдашником: с одной стороны писать, с другой стирать. Решаю вести дневник: ведь есть с чего начать…
Не говоря про первый полет на самолете.
На Пяти углах дед из халата не вылазит. Когда он снова начинает, как полз во ржи среди раздутых австрияков, я выдаю новость, с которой прилетел. «Ну да, – говорит дед, который, по-моему, в курсе, – он у тебя воевал под знаменами Франца-Иосифа, а я…» Империя на империю – это ладно. Величины непомерные. Неинтересно. Но что друг против друга сражались вы, мои родные деды, – это да… – Ты мог его убить? Он мог убить тебя?..
Я ужасаюсь.
Дед гладит меня по голове. Зная, что скоро оставит меня наедине с этой страной. И парой юных красивых призраков, которые в моей душе продолжат убивать друг друга, неведомо за что воюя: ведь иностранец – не один из них, а оба…
Кульминация Крымская. Первое прощание
«Хаймерсы» достали и меня. Последние новости по американскому тиви: взрыв за взрывом над безмятежной черноморской синевой. Черные столбы дыма. Российские пляжники: одни остолбенели, другие, кто опомнился, – бегут. Американо-украинские ракеты нанесли удар по северному Крыму. Взорван военный аэродром в Саки.
«Пропагондоны» издевались над нашей рыжей интеллектуалкой Псаки, бывшей спикершей Белого дома. Смеется тот, кто смеется последним. Получили Саки. Семантика насмешки требует удвоения «с»: с-саки… Хотя, казалось бы, чего смешного? Даже для «применительно-подлых» лжепримитивов? Урина и есть урина. Целительность ее сами же пропагандируют. К примеру, мне вот совсем не до смеха. В частности, и потому, что фамилию мою на Западе произносят как попало, и в том числе как Уринен. Название аэродрома ни при чем. Но и по существу вопроса не испытал я ни злорадства, ни торжества «над русскими». И вот почему.