Куприн
Шрифт:
Разумеется, видеть в Куприне чуть ли не двойника Горького, второго «буревестника» было бы преувеличением. Сам он сказал однажды: «Никогда ни к какой партии не принадлежал, не принадлежу и не буду принадлежать». Именно это — нежелание и неспособность сделаться глашатаем передовых, революционных идей — вызвало охлаждение к нему Горького. «Он, — говорил о Горьком Марии Карловне Куприн, — надеялся сделать из меня глашатая революции, которая целиком владела им. Но я не был проникнут боевым настроением и по какому руслу пойдет моя дальнейшая работа, заранее предвидеть не мог». Сам он видел в революции путь к утопическому и смутному строю, «всемирному анархическому союзу свободных
Однако, как верно отмечает современный исследователь, «не подлежит сомнению одно: творчество Горького и Куприна развивалось в годы революции в одном и том же направлении, а в повседневной жизни оба они были тогда связаны искренней дружбой и взаимным товарищеским доверием» (Кулешов Ф. И. — Творчество А. И. Куприна). Один из примеров тому — купринский очерк «Памяти Чехова», проникнутый мыслями о кровавой, трагической и героической эпохе, которую, по мысли писателя, переживает Россия:
«Во всех нас живет неумирающая вера в то, что Россия выйдет из кровавой бани обновленной и светлой. Мы вдохнем радостно могучий воздух свободы и увидим над собою небо в алмазах. Настанет прекрасная новая жизнь, полная веселого труда, уважения к человеку, взаимного доверия, красоты и добра». Верой в русского человека, в то, что ему «всего нужнее» теперь «свободный воздух и быстрые сильные движения», пронизаны лучшие произведения Куприна революционной поры.
Глава четвертая ПЛЕННИК СЛАВЫ
— Александр Иванович, — предложил однажды Куприну милейший Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, — пойдем позавтракаем в «Капернаум»…
— «Капернаум»? Что это? — с простодушием недавнего провинциала осведомился тот.
— Гм… Если говорить о происхождении слова, то оно евангельское. Согласно библии это место, куда для всех вход платный: даже бог, желая проникнуть в Капернаум, должен был заплатить за вход наравне с другими людьми… Если же по сути, — Мамин-Сибиряк погладил седеющую бороду, сверкнув глазами из-под очков в сторону Марии Карловны, — то «Капернаум» — ресторанчик в двух шагах отсюда, в конце Владимирской площади, на углу Кузнечного переулка.
Мария Карловна встревожилась:
— А нужно ли это? При Сашиной общительности ваш «Капернаум», пожалуй, некстати!
— Помилуйте, Муся! — засмеялся Мамин, по давней близости называвший ее как покойная матушка. — Опасно посидеть за кружкой пива? Да там перебывал весь литературный Питер… Само название придумал когда-то Слепцов, туда заходили Успенский, Плещеев, Михайловский… И сегодня мы обязательно встретим там кого-нибудь из литераторов…
— Да, Машенька, — поднялся со стула Куприн. — Я ведь не ручной сокол, на которого можно надеть колпачок и утихомирить. Ты знаешь, как я тебя люблю. Но порой твоя опека становится излишней…
Шагая пыльной петербургской улицей, Куприн осведомился:
— Дмитрий Наркисович, как поживает наша юная путешественница? Лиза? Оправилась от пережитого?
— Постепенно приходит в себя, — потеплевшим голосом сказал Мамин-Сибиряк. — И собирается навестить вас с Марией Карловной.
— Хорошая девушка, — убежденно проговорил Куприн. — Чистая и добрая. Достанется же кому-нибудь такое счастье…
Несмотря на свою вывеску «ресторан», «Капернаум» оказался обычным трактиром, куда входили прямо с улицы, в пальто и калошах, так как прихожей не было. Мамин и Куприн прошли мимо стойки с водкой и закусками, где черным хлебом и солью можно было пользоваться бесплатно, а кусок вареной колбасы «собачья радость»,
Тут, куда допускалась только «чистая» публика, было пустынно. Одинокий старик в углу неторопливо доедал обед за пятьдесят копеек.
— Сейчас я вас познакомлю… — шепнул Куприну Мамин. — Это известный критик Скабичевский…
— Тот самый, который обещал Чехову, что он умрет под забором… — прищурился Куприн и довольно холодно обменялся со Скабичевским дежурными фразами.
Постепенно комната стала наполняться народом. Куприн, отхлебывая свежее венское пиво и слушая вполуха Мамина, пытливо оглядывал каждого нового посетителя, пытаясь определить его профессию, склад ума и характер. Он давно знал за собой, еще с нищей киевской поры, эту страсть или даже сладострастие — смаковать острые художественные наблюдения. Алкоголь постепенно делал свое обычное разрушительное дело. Верно, но всякая церковная исповедь наедине со священником была способна так развязать языки, как пьяный угар.
Куприн остался и после ухода Мамина, изучая жизнь маленького затрапезного — и столичного — кабачка. Горячечное алкогольное возбуждение понуждало незнакомых людей открываться друг другу, делиться всем — возвышенными мечтами и низменными помыслами. Прилично одетый, застенчивый молодой человек спешил рассказать о себе, о своей неразделенной любви к светской красавице, об отце-алкоголике, печальном детстве и о своей бедности, которой стыдился и всегда тщательно скрывал. За соседним столиком мелкий почтовый чиновник, налившись коньяком, объяснял соседу, что он великий полководец, который зальет Европу кровью. Его собеседник, пожилой настройщик, говорил в ответ, что пишет оперу, которая прославит его как гениального композитора…
К Куприну подошел с кружкой толстяк в теплом стеганом пальто.
— Разрешите? Вы Куприн? Мне вас показывали. Всероссийский талант…
— Позвольте, а вы кто такой? — У Куприна, слегка хмельного после полдюжины пива, напрягся крепкий затылок.
Толстяк пренебрежительно махнул рукой:
— Репортеришка. Сотрудник «Петербургского листка»… Ненавижу себя, но пишу рублевые рецензетты о великосветских балах и об утопленниках. О последних узнаю в участке, а сведения о балах и скандалах поставляют лакеи… И вот вам мой совет. — Он наклонился ближе к Куприну и горячечно зашептал: — Пока не поздно, уезжайте отсюда!
Куприн с интересом поглядел в отекшее, нездоровое лицо собеседника, жестом приглашая его присесть.
— Это еще почему?
— Вы свежий человек и здесь погибнете!
В Куприне, особенно когда он был во хмелю, нередко проявлялась едкая душевная склонность — охота поиздеваться над людьми. «Вот возьму сейчас этого болвана, — сладко подумал он, — эту самолюбивую бездарность, да и «разверчу» ее!..»
— Вы, очевидно, в душе писатель, художественная натура. Только скрываете это, не признаетесь… — вкрадчиво сказал он и, резко меняя голос, крикнул: — Человек! Четверочку шустовского!..
— Как вы угадали? — изумилось стеганое пальто. Толстое, в прожилках лицо задрожало. — Я пожиратель впечатлений, я коллекционирую странных людей… Но в Петербурге нет жизни…
— Не согласен, — скороговоркой перебил его Куприн, разливая коньяк. — Оглянитесь, сколько вокруг живописного материала! Сколько сока, сколько подробностей! Опишите все это, да так, чтобы пахло густо — запах пива, пота, грязи, сполохи человеческих страстей в этом маленьком Содоме, — получится серия рассказов… Новый Гарун-аль-Рашид непременно бы начал свои петербургские сказки отсюда!