Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Язык у Грабина под стать его щетине — жесток.
Бардин замкнулся в молчании. Только продолжали вбегать в машину пятна света. Вот он, Моздок! Как ни мрачен юмор Грабина, спутнику Бардина нельзя отказать в правоте. В той мере, в какой Моздок способен повлиять на нейтралитет турецкий и шведский, расстояние от него до соответствующих рубежей одно и то же.
— Александра Михайловна у себя? — спросил Бардин.
— Пришла в четыре утра, еще не уходила, — был ответ.
— Как она?
— Не очень… Но дежурный поход в парк не отменяется, организм требует. Пузырек с каплями в сумочку — и в парк.
Бардин вспомнил свой последний приезд
…Бардин вошел в посольство и подивился тишине, которая владела домом. Так же, как в первый приезд Бардина, пахло привядшими гвоздиками (синий горшок с цветами и тогда стоял посреди холла) и где-то далеко, одолеваемая усталостью, работала машинистка. Егор Иванович пошел к лестнице и, казалось, двинулся навстречу этому звуку клавиш, звук был поводырем. Шел и думал: сколько лет Александре Михайловне? Шестьдесят восемь или все семьдесят? И еще думал: каково ей сейчас в этом стокгольмском блиндаже, на перекрестке дорог, которые и прежде были нелегкими? Такое и мужику не под силу, а каково ей?
Егор Иванович прошел в приемную. За машинкой сидела все та же девушка в белой блузке. Она не без труда оторвалась от клавиш и улыбнулась Егору Ивановичу с печальной усталостью, улыбнулась и показала глазами на дверь, ведущую в кабинет, точно хотела сказать: «Да, она ждет вас». Бардин приоткрыл дверь кабинета и прямо перед собой увидел маленькую женщину, которая с внимательной грустью посмотрела на него. Со времени последнего приезда в Стокгольм прошло месяцев пять, но они сделали свое: в неправильном, но прекрасном, каким оно виделось Егору Ивановичу, лице Коллонтай появилось такое, что можно было назвать знаком старости. Пожалуй, прежде Бардин не сказал бы этого, а сейчас это было видно воочию — перед ним сидел старый человек.
— Да что вы, онемели, Георгий Иванович? — спросила она, стараясь придать голосу прежнюю стремительность, и Бардин понял, голос не хотел стареть, голос был прежним. — Ну, идите сюда, да посмелей. Садитесь, помнится, вы сидели прошлый раз здесь. — Она протянула руки, да, именно руки, а не руку. Ее манера, жест приязни, доброго товарищества. Руки были прохладны. Это от свежести, проникшей в распахнутое окно, подумал Бардин.
Он сел. Кресло оказалось неожиданно глубоким, и плоскость письменного стола была у самых глаз. Лежало недописанное письмо с фамильной печаткой в виде ромбика в левом углу. Папка, очевидно с шифровками, — стопка рисовой бумаги вспухала. Том «Войны и мира», кажется, третий. В памяти возникла последняя строка: «Он тихо отворил дверь и увидел Наташу в ее лиловом платье, в котором она была у обедни». И еще ручные часики Александры Михайловны на матерчатом ремешке. Видно,
— Ну, рассказывайте, Георгий Иванович, путь был нелегким? Верно, нелегким?
— Нет, рассказывайте вы.
Она неожиданно откинулась в кресле и отодвинула томик Толстого.
— Немцы добираются в Финляндию через Швецию, шведские железные дороги отданы вермахту.
— Это что же, метаморфозы нейтралитета?
— Да.
Бардин встал и пошел к окну, хотелось пошире раздвинуть его створки.
— Хаген в Упсале? — спросил Бардин.
— Нет, в Стокгольме и ждет встречи с вами.
— Я готов, в тот раз, Александра Михайловна, он был мне полезен очень.
— Ну что ж, мы здесь привыкли ему верить. Он старый человек, и ему уже поздно менять друзей…
— Нам тоже, Александра Михайловна.
— Нам тоже. — Она встала, приблизилась к окну, не без любопытства взглянула на мостовую, которая была сейчас пуста. — Вот здесь стояли сегодня парни в коричневых рубахах и кричали: «Коллонтай, а не пора ли тебе уйти?» — Она наклонилась, опершись о подоконник, а потом выпрямилась. — Ах, эти условности!.. Не была бы я тем, кем я есть, сошла бы я вниз… Поверьте, Георгий Иванович, уж я бы в долгу не осталась!
На последние слова у нее не хватило сил, и она произнесла их свистящим шепотом: «Не ост-лсь!..» Бардин взглянул на Александру Михайловну. Ее глаза точно утратили интерес к происходящему.
— Пододвиньте стул и дайте пузырек с зеленинскими, он в сумочке. Да не стесняйтесь, в сумочке…
Бардин открыл сумку — истинно, заповедный мир, на все возрасты один!
Он подал ей пузырек с каплями.
Пузырек был откупорен, и стеклянная пробка лежала на подоконнике, обронив капельку влаги. Пахло приторно-маслянистым, до тошноты сладким запахом капель.
— Отодвиньте, пожалуйста, лампу, Георгий Иванович, глазам больно.
Он снял лампу и перенес на столик рядом, свет, казалось, потускнел, и в распахнутом окне помолодели звезды.
— Вы помните нашу прогулку по парку и разговор о предвидении?
Ну вот, она вспомнила этот разговор, не могла не вспомнить его сегодня.
— У библиотеки?
— Да, у библиотеки, — согласилась она. Ее возраст был и в произношении, она говорила «библиотеки». — Среди его писем ко мне есть одно, где все объяснено на веки веков. Оно помечено шестнадцатым марта семнадцатого года и послано из Цюриха. Вы теперь поняли, о чем оно?
Бардин понимал все, но сказал «нет». Ему хотелось, чтобы она сказала то, что хотела сказать. И она сказала.
— Ну как тут не понять? — поразилась она. — Он послал это письмо в тот самый день, когда узнал об отречении царя. Но дело даже не в этом.
— Не в этом? — переспросил Бардин. — Тогда в чем?
— В чем? — повторила она вопрос Бардина. — В предвидении! Будьте внимательны к тому, что я вам сейчас скажу. В этом письме есть фраза, достойная того, чтобы с нее было начато летосчисление. Вот ее смысл: февраль — это первый этап первой русской революции, первый этап, который будет не последним и не только русским. Заметьте, что это написано едва ли не в тот самый день, когда свершился февральский переворот! Нет, я не голословна, в ваших силах меня проверить, это письмо напечатано. — Она помолчала, набираясь сил — ей все еще было худо, — потом произнесла, обращаясь к девушке в приемной: — Мария, дай мне, пожалуйста, том ленинских писем, тот том… Ты дашь мне его сейчас? — спросила Коллонтай, помолчав.