Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
«Кем бы мог быть этот человек в зелено-клетчатом костюме, такой плотски-грешный, такой земной? — подумал Сергей Петрович. — Да не Бивербрук ли это? Тогда почему в нем… нечто ерническое, нечто скоморошье?..» Признаться, у Бекетова было иное представление о Бивербруке, он виделся Сергею Петровичу административным гением, моторной энергией… Да не под клетчатым ли пиджаком хранились эта энергия и этот гений?..
Еще издали Черчилль приметил в толпе, стоящей у платформы, советского посла и сейчас видел только его. Посол заметил этот взгляд и, казалось, пошел навстречу премьеру, но, сделав два шага, лишенных энергии, рассчитанных, остановился.
— Я
«Видно, эта фраза созрела в нем в ту самую минуту, когда он увидел посла», — подумал Бекетов.
— Да, господин премьер-министр, надежда в нашей общей борьбе с фашизмом… — произнес Михайлов, улыбаясь.
— В общей борьбе, господин посол, в общей борьбе, — Черчилль протянул руку Бекетову, стоящему рядом с послом. В его планы определенно не входило продолжение разговора. Рука у него была такой же округлой, как и плечи.
Он с заметным усилием поднялся на платформу (Бекетов слышал его покряхтывание) и, прежде чем сесть на стул, дважды приподнял его и упруго трахнул о крепкий пол платформы. И в том, как он шел через двор, грубо уперев глаза в дальний его конец, и в том, как он протягивал руку, и в том, как он пробовал исправность стула, на который ему предстояло сесть, Бекетову был виден хозяин, привыкший к тому, чтобы нрав его знали и с ним считались.
Рядом с Черчиллем стал человек с седыми полубаками, поднял руку, умеряя шум голосов, который все еще удерживался над двором.
Он открыл митинг и прежде всего приветствовал иностранных гостей, в том числе советского посла. Раздались аплодисменты, они возникли, робко-торжественные, где-то в ближних рядах и были поддержаны присутствующими с воодушевлением, при этом пришли в движение и круглые ладони Черчилля. Он аплодировал торжественно-корректно, при этом его могучие ладони оставались немыми — они не столько издавали звук, сколько поддерживали самую церемонию аплодисментов. Справедливости ради надо сказать, что и остальных гостей премьер-министр приветствовал не с большим энтузиазмом. Очевидно, для него важно было постоянно помнить, что он премьер-министр, и, надо отдать должное Черчиллю, он помнил.
Потом человек с полубаками сказал о молодых рабочих, призванных в армию, похвалил заводскую самооборону, защищающую предприятие от неприятельских атак с воздуха, не без воодушевления отметил усилия заводского коллектива, которому надлежит в предстоящие три месяца выпустить почти две сотни танков для России.
— Каждый наш танк — молот, бьющий по врагу!
Когда эти слова были произнесены, председатель предоставил слово Черчиллю. Премьер-министр поднялся из-за стола и пошел к микрофону, стоящему у края платформы. Он шел неторопливо, сообразуя свой шаг с температурой аплодисментов, и оказался у микрофона, когда они были достаточно сильны. Он поднял ладонь и отрицательно повел ею, аплодисменты стали смолкать.
Черчилль начал говорить, и нужно было немалое напряжение, чтобы расслышать его голос. Казалось, громоздкая машина его речи должна была разогреться, прежде чем зазвучать в полную силу.
Он говорил, а Бекетов думал: «Вот какой неожиданной гранью повернулась судьба… С той заповедной поры, когда явилась миру новая Россия, Черчилль грозил ей вот этим коричневым, похожим на невызревший баклажан кулаком. Еще Ленин видел в нем великого ненавистника Советской России.
Если об армии, атаковавшей Россию в двадцатом году, Черчилль мог сказать «моя армия», то какого мнения он держится о войсках, в сущности, выполняющих эту же задачу сегодня? Что делать потомку герцога Мальборо, если страна, знатным гробовщиком которой мечтал стать Черчилль, схватилась в смертельном поединке с извечным врагом Британии? Непростой задачей обременила потомка герцога Мальборо жизнь».
Вопрос, в сущности, поставлен на попа. Что сильнее — потомственный антикоммунизм или любовь к Англии? Но, может быть, Бекетов, думая о Черчилле, слишком остается самим собой? Предпочтительнее на потомка герцога Мальборо взглянуть глазами той объективной истины, с которой всегда небесполезно соизмерить понимание правды. А что собой представляет Черчилль применительно к этой объективной истине? Человек, при этом талантливый, желающий быть верным сыном своего класса, для которого антикоммунизм почти норма бытия, религия… А какой это класс, для которого антикоммунизм норма бытия? Какой? Нет, к черту объективную истину, если она требует снисхождения к человеку, который никогда тебя не щадил… Как поведет себя Черчилль и как решит он нелегкую задачу, которую задала ему Россия однажды и троекратно усложнила сегодня? Вопрос так и ставится: «Что сильнее — потомственный антикоммунизм или любовь к Англии? Что же все-таки сильнее?..»
Он уже начал решать эту задачу, в частности в речи, которую сейчас произносит.
Он говорит о России, говорит о ее мужестве и ее бессмертии, освященном подвигами ее народа, и Бекетов чувствует, как тревожно затихает масса людей, исполненная благодарности к человеку, стоящему на трибуне, который дал ей возможность почувствовать сердце народа-друга. Он говорит о походе Наполеона на восток и о том, как поднялась Россия, вся Россия в своей решимости защитить себя. Все, что происходит сегодня, с его точки зрения, является тем же, что происходило с Россией прежде, — народ выступил на защиту своего отечества. Нет, он не так глуп, чтобы Стране Советов противопоставить святую Русь. Наоборот, он готов воздать должное тому, что сделала Советская Россия, чтобы вызвать к жизни новую индустрию и оснастить армию.
— Россия победит! — почти торжественно провозгласил он. — Она еще не собрала всей своей силы. Ее могущество будет прибывать с каждым днем…
Голос его дрогнул, и слезы, неподдельные слезы застлали его глаза. Он гордился в эту минуту миссией, которую доверила ему судьба. И казалось, энтузиазм увлек присутствующих. Никогда они не думали о Черчилле так хорошо, как в эту минуту, как, впрочем, никогда не думал о Черчилле так, как сейчас, и Бекетов… «Как хочешь, так и понимай, — сказал себе Бекетов. — Мне ли не знать Черчилля? А вот он заговорил, и хочется гневаться его гневом, радоваться радостью его… Кажется, что сама совесть глаголет его устами. А ведь Черчилль — лицо отнюдь не самое подходящее, чтобы быть глашатаем совести…»
Черчилль кончил, раздались аплодисменты, заводской оркестр, скрытый где-то за платформой, грянул гимн. На какой-то миг большой заводской двор замер, полоненный волнением этой минуты. Бекетов смотрел вокруг, и ему хотелось отделить чистоту чувств, которые владели в эту минуту людьми, от человека, стоящего на трибуне. Да что Бекетов? Сами люди, стоящие вокруг, хотели видеть в Черчилле больше, чем он являл собой, хотели видеть и, так думает Бекетов, видели, понимая, что этому высокому назначению человек, стоящий на трибуне, может и не отвечать.