Квентин Дорвард
Шрифт:
Его солдаты и начальники сидели за столом вперемежку с льежскими горожанами, среди которых было много людей самого низкого разбора. Особенно выделялся мясник Никкель Блок, поместившийся рядом с самим де ла Марком; он сидел с засученными по локоть рукавами и с руками, забрызганными кровью, а перед ним на столе лежал его огромный окровавленный нож. У большинства солдат, в подражание их вождю, были отпущены бороды, а заплетенные в косички, откинутые назад волосы придавали еще больше свирепости их и без того жестоким лицам. Опьяненные отчасти своим успехом, отчасти обильными возлияниями, они представляли поистине страшное и отталкивающее зрелище. Их разговоры и песни, которые они орали во все горло, не слушая друг друга, были полны таких непристойностей и кощунства,
Следует, однако, заметить, что у большинства льежских бюргеров, пировавших с солдатами де ла Марка, были бледные, испуганные лица, говорившие о том, что и эта пирушка и собутыльники были им совсем не по душе; впрочем, немало было и таких, которые, то ли по недостатку воспитания, то ли потому, что были грубей от природы, видели в этом диком разгуле лишь доказательство молодецкой отваги и старались всячески подражать солдатам, вливая в себя огромными чарами вино и schwarz bier [145] , пристрастие к которому было в Нидерландах обычным пороком во все времена.
145
Черное пиво (нем).
На столе царил такой же беспорядок, как и среди разношерстной пирующей компании. Рядом с изящной серебряной посудой епископа и священными сосудами (де ла Марк мало заботился о том, что его могли обвинить в святотатстве) стояли простые глиняные и оловянные кружки, роговые и кожаные кубки и другие дешевые сосуды.
Здесь мы должны описать еще одну ужасную подробность этого пира и затем предоставим воображению читателя дополнить картину. Один из грубых, распущенных солдат де ла Марка, не найдя себе места за столом (это был ландскнехт, проявивший в тот вечер особенную храбрость при взятии замка), дерзко завладел большим серебряным кубком, заявив, что хочет этим вознаградить себя за то, что не может принять участие в общем веселье. Эта смелая выходка, характерная для поведения солдат де ла Марка, так рассмешила их вождя, что он долго трясся от хохота; но, когда другой солдат, не отличавшийся особой храбростью в бою, осмелился было повторить то же, де ла Марк мгновенно положил конец шутке, которая иначе вскоре привела бы к тому, что его стол был бы очищен от всего, что было на нем ценного.
— Ого! Гром и молния! — воскликнул он. — Тот, кто не осмеливается быть мужчиной перед лицом врага, не имеет права позволять себе дерзости с товарищами! Как, бесстыдный нахал, не ты ли, чтобы войти в замок, ждал, пока откроют ворота и спустят мосты, в то время как Конрад Хорст прокладывал себе путь через стены и рвы! А теперь ты смеешь ему подражать!.. Прицепить его к оконной решетке, и пусть отбивает такт ногами, пока мы будем пить за благополучное путешествие его души к дьяволу!
В тот же миг приговор был приведен в исполнение: не прошло и минуты, как несчастный уже болтался в петле и корчился в предсмертных судорогах. Когда Квентин и его спутники вошли в зал, труп еще висел на окне, освещенный светом месяца, и отбрасывал на пол тень, хотя и бледную, но достаточно четкую, чтобы понять, какой страшный предмет она обрисовывала.
Когда имя синдика Павийона стало переходить из уст в уста на этом шумном сборище, он сделал отчаянное усилие, чтобы придать себе вид спокойного достоинства, подобающий его сану и положению; но одного взгляда на то, что творилось вокруг него, и в особенности на страшный предмет за окном, было достаточно, чтобы лишить его мужества, несмотря на подбадривание Петера, с волнением шептавшего ему на ухо:
— Смелей, смелей, хозяин, не то мы пропали! Впрочем, синдику все же удалось взять себя в руки, и он, стараясь сохранить достоинство, обратился к присутствующим с краткой речью и поздравил как солдат де ла Марка, так и добрых льежских горожан с их общей победой.
— Ну да, конечно, «мы вместе затравили зверя», как сказала
— Это моя дочь, благородный вождь, — ответил Павийон, — и я как милости прошу для нее вашего разрешения не поднимать покрывала. Таков обет, который она дала блаженной памяти Трем Царям.
— Я сниму с нее этот обет, — сказал де ла Марк. — Одним ударом ножа я посвящу себя в епископы Льежа, а один живой епископ стоит, надеюсь, трех мертвых царей.
Присутствующие заволновались; послышался ропот, ибо не только граждане Льежа, но даже многие из солдат самого де ла Марка, не признававшие ничего святого, все-таки чтили Трех Кельнских Царей, как их обыкновенно называли.
— Впрочем, я не хотел оскорбить своими словами блаженной памяти трех святых, — сказал де ла Марк, — но я решил стать епископом и хочу, чтобы все это знали. Государь, соединяющий в своих руках власть светскую и духовную — власть карать и миловать, — что может быть удобнее для такой шайки разбойников, как вы? Кто другой решится дать вам отпущение грехов?.. Но что же вы стоите, благородный бургомистр? Подойдите поближе, сядьте возле меня — я сейчас покажу вам, как я умею освобождать нужные мне места… Привести сюда нашего предшественника — епископа!
В зале началось движение. Воспользовавшись этим, Павийон поблагодарил де ла Марка за оказанную ему честь и поместился подальше от него, на нижнем конце стола. Вся свита синдика последовала за ним по пятам, как стадо баранов, которое, завидев чужую собаку, теснится к своему вожаку, считая его опытнее и смелее себя. На том же конце стола, где они поместились, сказал красивый юноша, почти мальчик — как говорили, побочный сын де ла Марка, которого он любил и к которому относился подчас даже с нежностью. Мать этого мальчика, красавица, возлюбленная де ла Марка, пала от его руки; он убил ее в припадке пьяной злобы или ревности и оплакивал ее смерть, насколько такой изверг способен что-либо оплакивать. Быть может, это и было причиной его привязанности к сыну. Квентин, знавший все эти подробности от старика настоятеля, сел насколько мог ближе к юноше, решив, что он может пригодиться ему либо как защитник, либо как заложник, если все другие пути к спасению будут отрезаны.
В то время как все застыли, напряженно ожидая исполнения приказания де ла Марка, один из спутников Павийона шепнул Петеру:
— Кажется, хозяин сказал, что эта красотка — его дочка? Но это совсем не наша Трудхен! Трудхен будет дюйма на два пониже, притом же эта — черноволосая.
Видишь, вон из-под ее покрывала выглядывает прядка волос. Клянусь святым Михаилом с нашей рыночной площади, это все равно что назвать черную кожу белой кожей теленка!
— Потише, потише! Тебе что за дело, если хозяину взбрело в голову поживиться дичинкой епископа без ведома нашей хозяйки? Не нам с тобой шпионить за ним, — довольно удачно нашелся Петер.
— Разумеется, нет, братец, — ответил тот, — только я никогда бы не подумал, что он, в его годы, способен пускаться на такие дела… Черт возьми, однако, какая пугливая козочка! Вишь, как прячется за чужие спины, чтоб ее не сглазили солдаты… Но постой, что это они собираются делать с бедным старым епископом?
В эту минуту солдаты де ла Марка втащили Льежского епископа, Людовика Бурбона, в зал его собственного дворца. Его растерзанный вид, всклокоченные волосы и борода красноречиво говорили о том, как они с ним обращались; в насмешку над его высоким духовным саном на него было наскоро накинуто епископское облачение. По счастью, как подумал Квентин, графиня Изабелла сидела так, что не могла видеть происходившей сцены; увидев своего доброго покровителя в таком ужасном положении, она бы, пожалуй, невольно выдала себя и погубила все дело. И молодой человек поспешил стать перед ней таким образом, чтоб совсем загородить от нее происходившее и защитить ее от посторонних взглядов.