Кюхля
Шрифт:
– Дядя Павел Петрович! Oncle Paul! [6] – воскликнул Вильгельм, узнав материна кузена Альбрехта, того самого, который участвовал в семейном совете, когда Вилли определяли в Лицей. – Как, вы здесь? Не ожидал вас встретить.
Он обнял его.
Офицер холодно отстранил его. Вильгельм этого сгоряча не заметил.
– Давно ли вы здесь?
– Н-да, – промямлил офицер.
– В Павловске давно не бывали?
– Н-да, – процедил сквозь зубы офицер.
6
Дядя
– Давно ли матушку видели?
– Н-да, – сказал офицер, со злостью глядя на Вильгельма.
Дядя Павел Петрович едва удостоивал его ответом. Вильгельм обиделся. Он принужденно и с достоинством откланялся. Офицер не ответил, посмотрел вслед удаляющемуся Кюхле, пожал плечами и продолжал путь.
Кюхля наткнулся на лицеистов, которые с ужасом на него смотрели.
– Что с тобой стряслось, Вильгельм? – спросил его Пущин. – Ты великих князей останавливаешь и, кажется, обнимаешь.
– Каких великих князей?
– Ты только что с Михаилом Павловичем объяснялся и за рукав его держал.
– Это Павел Петрович Альбрехт, – бормотал Вильгельм, – это дядя, какой это Михаил Павлович?
– Нет, – захохотал Пушкин. – Павел Петрович был папа, а это сынок – Михаил Павлович.
Таков был политический анекдот с Вильгельмом – медвежонок напал на царя, Вильгельм обнял великого князя.
IX
Однажды Пушкин сказал Вильгельму:
– Кюхля, что ты сидишь сиднем? Пойдем сегодня к гусарам, они, право, о тебе слыхали и хотят с тобой познакомиться.
Кюхля согласился не без робости.
Вечером, сунув многозначительно на чай дежурному дядьке, они вышли за лицейские ворота и прошли к Каверину.
Окна у Каверина были раскрыты; слышна была гитара и смех. Высокий тенор пел: «Звук унылый фортепьяно».
Пушкина с Кюхлей встретили радостно.
Каверин, в расстегнутом ментике, в белоснежной рубашке, сидел в креслах. На коленях лежала у него гитара. Глаза Каверина были бледно-голубые, льняные волосы вились по вискам. Перед Кавериным стоял высокий черный гусар, смотрел мрачно на него в упор и пел высоким голосом романс. Он был слегка пьян. За столом было шумно, пьяно и весело.
Низенький гусар с широкой грудью встал, бренча шпорами, из-за стола, бросился к Пушкину и поднял его на воздух. Пушкин, как обезьяна, вскарабкался ему на плечи, и гусар, не поддерживая его руками, побежал вокруг стола, прямо расставляя крепкие небольшие ноги.
– Уронишь! – кричали за столом.
Пушкин спрыгнул на стол между бутылок. Гусары захлопали.
– Пушкин, прочти свой ноэль.
И Пушкин, стоя на столе, начал читать:
Узнай, народ российский,Что знает целый мир:И прусский и австрийскийЯ сшил себе мундир.О, радуйся, народ: я сыт, здоров и тучен;Меня газетчик прославлял;Я ел и пил, всех посещал —И делом не замучен.Черный гусар, который давеча пел
Все чокнулись. Кюхле, как новому, налили огромную чашу пунша. Каверин закричал ему:
– За вольность, Кюхельбекер! До конца!
Вильгельм осушил чашу, и голова у него закружилась. Все казалось ему прекрасным. Неожиданно для самого себя он потянулся к Каверину и обнял его. Каверин крепко его поцеловал. Кругом засмеялись.
– Он влюблен, – сказал низенький гусар, подмигивая. – Я всегда их узнаю: когда влюбленный выпьет, тотчас целуется.
Черный гусар спросил у Пушкина:
– Это твой бонмо, [7] что в России один человек нашелся, да и то медведь, – про вашего медвежонка?
– Мой, – самодовольно тряхнул головой Пушкин.
– Может, и человек найдется, – важно сказал черный гусар.
Пушкин поднял высоко стакан:
– За тебя и за медвежонка.
Черный гусар нахмурился.
Но Пушкин уже хохотал, вертелся вокруг него, щекотал его и тормошил. Он всегда был таким, когда немного смущался.
7
Острота, словцо (фр. bon mot).
– Пьер, – кричал он Каверину, – Пьер, будь моим секундантом! Сейчас здесь будет дуэль.
Каверин засмеялся глазами, потом мгновенно сделал «гром и молнию»: перекосил лицо и открыл рот. «Гром и молния» был его любимый фокус.
Он вышел из-за стола. Пьяный, он держался на ногах крепко, но слишком прямо. В полуулыбке приоткрылись его белые зубы. Так он прошелся вокруг комнаты легкой танцующей походкой. Остановился и запел грустно, и весело, и лукаво:
Ах, на что было огород городить,Ах, на что было капусту садить.И присел и начал выкидывать ногами.
Черный гусар забыл о Пушкине и тянулся к Каверину:
– Эх, Пьер, Пьер, душа ты моя геттингенская.
А Каверин подошел и хлопнул его по плечу:
– Тринкену задавай! Шамбертень пей – хорош!
Кюхля охмелел. Ему было грустно необыкновенно. Он чувствовал, что сейчас расплачется.
– Влюблен, влюблен, – говорил, глядя на него, низенький широкоплечий гусар. – Сейчас плакать начнет.
Он незаметно подливал ему вина.
Кюхля плакал, говорил, что презирает вполне низкую вещественность жизни, и жаловался, что его никто не любит. Низенький на него подмигивал. Кюхля видел это, и ему было немного стыдно. Огни свеч стали желтыми – рассветало. За столом гусары задумались.
Пушкин уже не смеялся. Он сидел в углу и разговаривал тихо с бледным гусаром. Лоб гусара был высокий, глаза холодные, серые. Улыбаясь язвительно тонкими губами, он в чем-то разуверял Пушкина. Пушкин был сумрачен, закусывая губы, поглядывал на него быстро и пожимал плечами. Кюхля только теперь заметил гусара. – Это был Чаадаев, гусар-философ. Он хотел подойти к Чаадаеву поговорить, но ноги его не держали, а в голове шумело.
Пора было расставаться: Каверин налил всем по последнему стакану.