Кюхля
Шрифт:
Дядя Флёри зорко следил за русскими сведениями. Поэтому, когда он узнал, что молодой русский профессор и поэт читает в Атенее лекции о русской литературе, он постарался пробраться туда. У поэта была странная фамилия, дядя Флёри никак ее не мог запомнить: Бюккюк, что-то вроде Кюкельберг. Когда дядя Флёри увидел и услышал русского поэта, он еще больше удивился.
Длинная, согбенная фигура, вытянутое лицо, кривящийся рот, огромные руки с лихорадочно двигающимися пальцами, тонкий и хриплый голос – все это кого-то напоминало дяде Флёри. Он где-то уже слышал этот голос.
На
Две первые лекции понравились дяде Флёри. Поэт начал с истории, и притом древнейшей. Древняя Россия с ее простодушными нравами, мужественным духом простонародия, интригами бояр и отсутствием возможности организоваться в единое, сколько-нибудь крепкое государство, развитие частного быта и несовершенство государственного механизма, – все это было важно для дяди Флёри. По отдаленным предкам он имел возможность приблизиться к разрешению русского вопроса. Впрочем, и вся зала внимательно слушала поэта, может быть пораженная его необычайной внешностью.
Но на кого похож этот длинный, восторженный поэт? Дядя Флёри никак не мог припомнить.
И только в третий раз, во время третьей лекции этого странного поэта – он вспомнил. Поэт говорил о древней простонародной русской поэзии. Он утверждал, что народ русский умеет быть в сказках и пословицах удивительно веселым и остроумным. Кто слышит и знает простонародную сказку, тот бывает поражен радушием, мягкосердием, остроумием и непамятозлобием безымянных авторов. Удальство витязей русских необыкновенно. Но песни, старинные песни русские, самые напевы их и самое стихосложение – заунывны.
– Почему? – спросил поэт. Он стоял бледный, выпуклые глаза его сверкали. Голос его вдруг охрип.
– Не дурной ли это знак, что, начиная с древней истории русской, есть у народа что-то, что мешает ему стать великим, благодатным явлением в мире нравственном, среди всех других народов? – сказал он, задыхаясь.
– Рабство, – сказал он глухо, – рабство, которым пахнет хлеб, посеянный рабом, рабство, в коем поется песня. О, какая ненавистная картина, как распространяется рабством развращение! Что может сравниться с ежедневным рабством народа, создавшего веселые сказки и создающего грустные песни, и каково думать, что все это подавляется, все это вянет, что все это, быть может, опадет, не принесши никакого плода в нравственном мире? Да не будет!
И, задыхаясь, не владея собою больше, он пошатнулся и, желая удержаться, задел графин с водой и стакан.
Графин полетел вниз и разбился вдребезги.
В изнеможении Вильгельм упал в кресло, и голова его откинулась.
Зала ревела от восторга.
И тогда Флёри понял: эта откинутая голова была похожа на голову его друга, Анахарсиса Клоотца, оратора человеческого рода, – дядя Флёри помнил, как палач поднял ее за волосы.
Вокруг Вильгельма толпились. Он уже оправился и, бледный, отвечал на рукопожатия. Констан взволнованно и почтительно говорил ему что-то. Вильгельм с трудом слушал.
Дядя Флёри протеснился к оратору. Он пожал ему руку и сказал, строго на него глядя:
– Молодой человек, берегите себя, вы нужны своему отечеству.
Когда Вильгельм выходил одним из последних из зала Атенея, два человека шли вместе с ним: дядя Флёри и маленький белокурый человек с водянистыми глазами. Человек сразу же за дверью метнулся в сторону и исчез.
Дядя Флёри взял Вильгельма за руку:
– Мой молодой друг, если мы пройдем с вами в одну небольшую кофейню Латинского квартала, где мне необходимо будет вам сказать несколько слов, от которых многое для меня зависит, – я буду счастлив.
Вильгельм поклонился с любопытством и готовностью. Голова его еще горела, и идти домой он все равно не мог.
Через час дядя Флёри проводил Вильгельма до дому. Он долго смотрел ему вслед. Потом пробормотал с сожалением:
– Нет, это не то. Это еще не голова.
Он подумал и прибавил с удивлением:
– Но это уже сердце.
XI
Едва Вильгельм оделся, в дверь постучали: Александр Львович звал к себе немедля.
Вильгельм застал его в большом волнении: он ходил по комнате мелкими шагами. На поклон Вильгельма ответил сухо.
– Прошу садиться, – сказал он, нахмурясь и продолжая бегать по комнате. – Весьма сожалею, но нахожусь принужденным откровенно с вами объясниться. Вы, государь мой, ведете себя неосторожно и подвергаете себя всем опасностям, с этим сопряженным. Сейчас я получил приглашение из консульства сегодня же посетить консула, дабы иметь объяснение по вашему поводу. И догадываюсь – имею основание догадываться, – что причиною всему ваши лекции, что вы вчерась в Атенее публично читали. И, видимо, о вас уже парижский префект в известность поставлен.
Вильгельм выпрямился в креслах.
Александр Львович бегал по комнате и не смотрел на Вильгельма. Изъяснялся он на сей раз в высокой степени официально.
– Само собою разумеется, государь мой, что я в мыслях не держу как-либо осудить ваше поведение, но вы сами довольно знаете, что, состоя у меня на службе, вы тем самым подвергаете неприятностям и даже опасностям людей, нимало в том не виновных.
Вильгельм, бледный, улыбаясь, посмотрел на Александра Львовича:
– Итак, расстанемся, Александр Львович.
Александр Львович продолжал бегать, ничего не говоря. Вдруг он остановился перед Вильгельмом.
– Что же это вы натворили, друг мой? – сказал он, с тоской и с испугом глядя на него. Официальность с него разом соскочила.
– Я был, вероятно, неосторожен в выборе выражений. Итак, разрешите мне поблагодарить вас. Я сейчас же съезжаю с отеля.
– Ну, вот видите, друг мой, – сказал с видимым облегчением Александр Львович, – ах, до чего вас неосторожность доводит.
Он подошел к Вильгельму, рассеянно потряс его и обнял.