Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Говорю все это я без малейшей тени упрека кому и чему бы то ни было, так как кто же может быть повинен в первородном грехе русской общественной жизни. Я просто указываю на факт, пропустить который не имею ни права, ни возможности, и притом факт огромной важности. Ведь владение семистами душ и позволило развиться беспрепятственно художественному дарованию графа Толстого, позволило ему без всякой торопливости переписать семь раз “Войну и мир” – эту грандиозную эпопею русской народной жизни, нашу “Илиаду”, все еще неоцененную и непонятую именно потому, что она слишком громадна. Право, если уж о том зашла речь, мне кажется порою, что еще 20–30 лет такой же мелкой разбросанной литературной работы, которая совершается теперь на наших глазах, – и мы будем смотреть на “Войну и мир” с таким же чувством почтительного
Я не поклонник бедности и лишений, не верю, чтобы они оказывали благоприятное воздействие на развитие творчества, и думаю, что даже громадный талант из суровой школы нищеты и лишений выносит одно зло. Когда для создания выдающегося произведения прописывается рецепт, в котором фигурируют чердак, нетопленая комната, сон вместо обеда, голодная жена и голодные ребята, – я всегда вспоминаю слова Гете: “Истинно великое произведение может быть создано только здоровым духом”.
Но это между прочим. Перед нами стоит другой вопрос: об отношении графа Толстого к народу в годы его юности. В период увлечения comme il faut'ностью он, как мы видели, прямо презирал народ и мужика. Но к этому скверному чувству уже и тогда примешивался другой оттенок, неясный, робкий, но все же заметный, как заметен слабый зеленый росток побега на черной земле…
“Когда, – читаем мы в “Юности”, – на прогулках в деревне я встречал крестьян и крестьянок на работах, несмотря на то, что простой народ не существовал для меня, я испытывал всегда бессознательное сильное смущение и старался, чтобы они меня не видели”.
Что простой народ “не существовал для меня”, это с точки зрения дрожжей старого барства понятно, но не менее понятно и это бессознательное сильное смущение честной и правдивой натуры, честность и правдивость которой были завалены кучей мусора.
Отсюда, от этого “бессознательного сильного смущения”, до любви к мужику сначала, до преклонения перед его нравственными и жизненными идеалами впоследствии еще очень и очень далеко. Но нам, несмотря даже на неполноту относящихся сюда документов, необходимо подробно рассмотреть этот процесс сближения Толстого с мужиком и народом. Почему надо подробно рассмотреть– это всякий знает сам.
Первою ступенью было признание мужика человеком, в отношении которого у всякого есть свои нравственные обязанности. Это немного, но что делать с жизнью, где за усвоением такого элементарного правила приходится обращаться к западной просветительной литературе и философам, которые в самой приятной и изящной форме сообщали, что мужик – человек?
Полагаю, что просветительная литература оказала немалое влияние на развитие графа Толстого. Мы видели, что в университете он занимается сравнением “Наказа” и “Духа законов”; к этому же времени относится его увлечение Руссо. “Вспоминая особенности Льва Николаевича, – говорит Берс, – необходимо упомянуть об отношении его к произведениям и взглядам Ж.-Ж. Руссо. Нет сомнения, что они имели огромное влияние на его произведения. Он увлекался и зачитывался ими еще в ранней молодости” (“Воспоминания”, с. 26).
Руссо и Толстой – родственные гении. Исходная точка их рассуждений одна и та же; но я думаю, что если бы они встретились теперь с глазу на глаз, они не поняли бы друг друга. Как и о Бернардене де Сен-Пьере, авторе знаменитого когда-то проекта “вечного мира”, Руссо сказал бы о Толстом: “Он – мечтатель”…
Руссо любит природу, хотя и в этой его любви, как вообще во всяком его чувстве, есть что-то аффектированное, больное. Он любит природу не за нее самое, а скорее за то, что ненавидит не-природу, нашу цивилизацию, “эту громадную надстройку человеческого разума и глупости, зла и преступлений, лжи и неправды над прекрасным Божьим миром”. Руссо любит мужика, крестьянина, и опять-таки главным образом потому, что ненавидит не-крестьянина, аристократа, торгаша, чиновника.
Руссо прежде всего – обиженное сердце. В нем, в этом чутком, болезненном и гениальном человеке, за время его долгой страдальческой жизни накопилось столько зла, раздражения, ненависти, зависти, что он разучился любить, разучился быть искренним и правдивым. Его застенчивость обратилась в подозрительность и манию преследования, доброта – в аффектированную чувствительность. Его гений велик и правдив лишь в ненависти.
Он был лакеем, нищим, тружеником и никогда не знал счастья. Его молодость прошла в нищете и лишениях, старость – в изгнании. С первой своей сознательной минуты он научился бояться окружающих людей и окружающей его жизни. Он ненавидел цивилизацию и боялся ее, но понимал, что человек бессилен отказаться от прошлого и истории; он понимал, что цивилизация для нас неизбежное зло. Нигде и ни разу не сказал он, что надо или можно вернуться к дикой или первобытной жизни. Его судьба была слишком сурова, чтобы он мог верить во всемогущество человека.
“Руссо был несомненно человеком будущего, а не прошедшего, и именно в этом направлении повлиял на европейскую мысль, поспособствовал образованию целой школы. Оставим в покое фантастичность очертаний, в которых рисовалась воображению Руссо историческая колыбель человечества. Не в этом дело. Злое слово Вольтера: “читая Руссо, так и хочется побежать на четвереньках” – это злое слово справедливо только в очень поверхностном смысле, если иметь в виду лишь живописную страстность отдельных выражений. В сущности, Руссо не отрекался ни от каких духовных и материальных благ, добытых цивилизацией, но он желал иного их распределения и направления, именно такого, в каком располагалось скудное достояние первобытного человека. Иначе говоря, Руссо отвергает не степень развития цивилизации, а ее тип и, наоборот, в первобытной жизни он ценит лишь ее тип (общее равенство), нимало не сомневаясь, что невежество, суеверие, нищета, грубость как спутники низшей ступени развития подлежат изгнанию. Задача будущего состоит, по Руссо, совсем не в том, чтобы все люди или какая-нибудь их часть бегали на четвереньках, а в сочетании первобытного типа (то есть всеобщего равенства) с высокой степенью развития”
Таков Руссо, но не таков, как после увидим, граф Толстой. А между тем у них много общего, и в этом общем на первый план надо поставить вражду и ненависть к лицемерным формам нашей культурной жизни, где столько делается для формы, для приличия, для общественного мнения, что самому человеку и его внутренней правде не остается совершенно места. Руссо хотел, чтобы формы жизни были приспособлены к этой внутренней человеческой правде и позволяли бы ей свободно проявляться наружу. Толстой хочет отказаться от этих форм и полагает, что это возможно. Один, видя перед собой храм лжи, говорит: “Разберите его, тщательно сберегая всякий камень, гвоздь, балку, и из этого материала вам удастся, быть может, воздвигнуть храм правды”. Другой требует, чтобы был воздвигнут новый храм.
Как измученный несчастный человек Руссо по необходимости – скептик. Он не верит в подъем духа, он знает, что влияние прошлых пятидесяти веков сильнее влияния будущих пятидесяти лет, что этих прошлых пятидесяти веков не вычеркнешь из организма человека, из его привычек и верований. Со всем этим надо считаться, все это можно только приспособлять, переделывать, но создавать нечто новое, прямо противоположное, – это мечта, это безумный сон…
Конечно, противоречие между Руссо и Толстым развилось только впоследствии. В юности он только увлекался страстными тирадами во славу природы и простоты жизни, во славу честного труда. И это увлечение не прошло бесследно; напротив, брошенное великим женевцем зерно упало на родную почву, хотя до плодов было еще далеко. Увлекаясь Руссо, Толстой не мог уже более презирать народ, и под влиянием Руссо бессознательное и смутное смущение обратилось в желание исполнить свой нравственный долг перед крепостными семьюстами душами. Легко, однако, видеть, что в этих первых попытках сближения много теоретического, навеянного и мало сердца. Перечтите “Утро помещика”, заменив везде, с позволения самого автора, князя Нехлюдова графом Толстым.