Л.Толстой и Достоевский
Шрифт:
Только теперь, когда русская литература кончается или, по крайней мере, совершенно определенный, неповторяемый круг ее развития замыкается, только теперь мы начинаем понимать, что собственно произошло в России от 30-х до 80-х годов XIX века, от «Евгения Онегина» до «Анны Карениной» и «Братьев Карамазовых». Для того чтобы во всемирной культуре найти нечто равное по внезапному раскрытию или, вернее, взрыву духовных сил, следовало бы вернуться к расцвету греческой трагедии в несколько десятков
Восемь веков с начала России до Петра мы спали; столетие от Петра до Пушкина просыпались, в полвека от Пушкина до Л. Толстого и Достоевского, вдруг проснувшись, пережили три тысячелетия западноевропейского человечества. Дух захватывает от этой быстроты пробуждения, подобной быстроте летящего в бездну камня. Л. Толстой и Достоевский – эти две вершины русской культуры – озарились первым лучом страшного солнца, которым не озарялась еще ни одна из вершин культуры западноевропейской, Это страшное солнце есть мысль о конце всемирной истории.
Я чувствую грозящую мне опасность сделать самое святое смешным, ибо для детей века сего, людей бесконечной середины, бесконечного «прогресса», продолжения мира, нет ничего смешнее, глупее, невероятнее, оскорбительнее, чем эта главная – мысль всего христианства – мысль о конце мира. Но я утешаюсь тем, что все равно сейчас никто или почти никто не услышит меня: слова, которые оглушают нас, подобно грому, – кажутся «людям века сего» чуть слышным шепотом.
«Близок всему конец». «Дети, – последнее время», – это повторял перед смертью столетний старец, любимый ученик Господень, возлежавший у сердца Его, слышавший тайну этого сердца, – Иоанн, «Сын Громов». Да, чем ближе к сердцу Господа, тем явственнее эта самая тайная мысль Его – мысль о конце.
Почти два тысячелетия прошло с тех пор, как сказано было это слово: «Близок всему конец» – а конца нет. – «Где обетование пришествия Его? Ибо с тех пор, как стали умирать отцы, от начала творения, все остается так же» (Вт. посл. Петра III, 4). И теперь именно, более, чем когда-либо, люди думают, что и не будет вовсе конца, что слова Его придут скорее, чем небо и земля. Но если бы даже «центростремительной силы» у нашей планеты хватило еще на целых два тысячелетия – два мгновения перед лицом вечного – что из того? Мы все-таки не можем не видеть того, что увидели.
Подобно тем, кто, глядя с возвышения, видит над головами людей приближающееся к ним, но пока не видное снизу стоящим в толпе, мы увидели над всеми грядущими веками и событиями историческими конец всемирной истории.
Признак нашего нового приближения ко Христу и есть эта вдруг сразу на всех крайних высших точках человеческого духа забрезжившая мысль о конце. «Der Mensch ist Etwas, das uberwunden sein muss. – Человек есть то, что надо преодолеть», – так говорит Заратустра-Ницше. – «Род человеческий должен прекратиться», – соглашается с Ницше Л. Толстой. – «Конец мира идет», – соглашается и Достоевский.
Все трое точно сговорились в этом самом смешном и невероятном для современных людей бесконечного «прогресса», самом страшном и достоверном для нас пророчестве: «Близок всему конец».
Недаром то, что забрезжило на высочайших вершинах русской и всемирной культуры, совпадает с тем, что происходит в глубочайшей стихии русского народа: недаром в последние три века именно русский народ так упорно и неотступно, как ни один из народов западноевропейских, задумался о кончине мира.
Мы – «декаденты», «упадочники», хотя, может быть, и «декадентство» наше есть нечто родное, народное, русское – не извне, а изнутри идущее, не из Западной Европы, а из глубины, из самых кровных материнских недр русской земли (разве Достоевский, с точки зрения классического, академического Пушкина, не декадентнее всех нас?); может быть, и наше «декадентство» есть также нечто исторически-естественное, необходимое, ибо что же мы такое, как не естественный и необходимый конец русской литературы, которая сама есть конец чего-то еще большего? Пусть мы – самые немощные из немощных. «В немощи сила наша совершается». А сила наша в том, что никакими соблазнами бесконечной середины, бесконечного «прогресса» не соблазнит нас самый могущественный и современный из дьяволов. Мы не примем никакой середины, ибо верим в конец, видим конец, хотим конца, ибо мы сами – конец, или, по крайней мере, начало конца. В глазах наших – выражение, которого никогда еще 'не было в глазах человеческих; в сердцах наших – чувство, которого никто из людей не испытывал вот уже девятнадцать веков, с тех пор, как было видение отшельнику Патмоса:
«И Дух, и невеста говорят: прииди! И слышавший да скажет: прииди! – Свидетельствующий сие говорит: ей, гряду скоро! аминь.
Ей, гряди, Господи Иисусе!»
Мы – как былинки на самом краю обрыва, на слишком большой высоте, где уже ничего не растет. Там, внизу, в долинах, высокие дуТэы уходят корнями глубоко в землю. А мы – слабые, малые, от земли чуть видные, открытые всем ветрам и бурям, почти лишенные корней, почти увядшие. Зато ранним утром, когда вершины дубов еще во мраке – мы уже светимся; мы видим то, чего никто не видит; мы первые видим Солнце великого дня; мы раньше всех говорим Ему:
«Ей, гряди, Господи!»