Ладога
Шрифт:
– Не до самой Ладоги, до берега Мутной, откуда Ладогу видать, – быстро ответила Росомаха, почуяв надежду на спасение.
– И то ладно. – Чужак потянулся было вытаскивать из ее волос ножик, как Бегун перехватил его руку. Побледнев, зашептал:
– Не верь! Не верь! Лжет перевертыш!
– Глупости! – Чужак стряхнул с руки его пальцы, словно назойливую букаху. – Мне лучше знать, кому верить.
Пока они говорили, Росомаха, по-прежнему лежа на спине, затравленно переводила глаза с одного на другого и, наконец, поняв, что Чужак настоит на своем, заулыбалась, показывая белые клыки.
– Не лыбься, тварь, – резко наподдал ей по ребрам Лис. – Кабы не ведун…
– Кабы не ведун, ты бы уже жжеными костьми на болоте лежал, – оскалилась уже освобожденная Росомаха, поднимаясь с земли. В ее роскошных волосах запуталась
Ведун кивнул.
Пошли – это мягко сказано. Нет, не шли мы, а бежали, словно от погони, спотыкаясь о преграды, хлюпая по жидкой грязи и раздирая лицо и одежду о ветви встречных деревьев. Мы бежали изо всех сил, а все же Росомахе удавалось всегда опережать нас и, исчезнув далеко в болоте, вновь возникать где-то рядом, каждый раз пугая своим внезапным появлением. Радуясь нашему испугу, она заливисто хохотала и вновь неслась вперед. Не трогала она только Чужака, видно, поняла – не по зубам ей ведун. Пот застилал мне глаза, в груди горело, и лишь мысль о том, что рядом, не сдаваясь, задыхается Беляна, заставляла меня бежать дальше. Постепенно боль становилась все сильнее, ноги подламывались, и я, ощущая во рту вкус крови, начал проваливаться в полубредовое состояние, когда все вокруг обретает очертания увиденных когда-либо предметов, а в памяти всплывают случайные люди, которых при встрече и не вспомнишь. Вставало перед глазами родное печище, и отец, улыбаясь так, как улыбался, лишь когда была жива мама, протягивал ко мне руки, и я бежал со всех сил к нему, но все пропадало, и вновь проскакивал передо мной огненный силуэт Росомахи, и разносился по лесу ее клохчущий смех. А затем и она исчезала в темноте, и вместо нее вставал из влажного мха Хитрец, покачивая головой, и пытался мне сказать что-то, но губы его шевелились, а слов не было, и, огорченно разводя руки, он рассыпался дождевыми брызгами. Капли влаги летели над болотом, словно птицы к острову Буяну по осени, и оседали на затянутом холстиной окне. А там, за окном горбилась старуха из Захонья и, разминая ссохшуюся руку, крутила в мотки пряжу.
Не знаю, тащил меня кто или сам я добежал до высокого берега Мутной и там рухнул без сил и сознания, а только, когда очнулся, несла подо мной воды могучая река и солнце, войдя в полную силу, улыбалось с неба. На другой стороне Мутной виднелись поля с золотыми снопами, и, словно маленькие мураши, копошились возле них люди. Блестели потными обнаженными спинами мужики, мелькали бабьи белые платы, и доносились звонкие выкрики ребятни. Та чадь, что жила пахотой, в эту пору с полей не уходила – созревали озимые и яровые уже были наготове, а меж тем, и сенокос не кончался. Может, потому и были названы предпоследние дни червеня – бессонниками, что не до сна было земельным людям.
Сама Ладога раскинулась по берегу, словно ленивая баба, прилегшая отдохнуть и полюбоваться слаженной работой жнецов. Посередке высилась забранная тыном торговая да мастеровая Ладога, а вокруг нее низко сидели бедняцкие домишки. По ним сразу было и не понять – дома то или землянки. Жили там все вместе, и люди, и скотина.
– Ну вот, а Бегун говорил – обманет, – донесся до меня голос Чужака. Помогая посохом занемевшему от долгого бега телу, он приковылял ко мне и опустился рядом на траву. Глаза его вперлись в тягучие ленивые воды Мутной.
– Остальные где? – спросил я его.
Ведун улыбнулся, видно доволен был, что добрался наконец до Ладоги.
– Кто где свалился… Да не дергайся, – заметив мой нервный жест, успокоил он. – Все неподалеку. Очухаются – сами придут.
Он говорил так уверенно, что я позволил усталым мышцам расслабиться и повалился в траву. Облака плыли надо мной, причудливо изменяясь, иногда устрашая своим обликом, иногда чаруя и даря добрые предзнаменования. По облакам можно было лишь погоду правильно угадать, а во всем остальном не всякий ведун мог разобраться.
– Чужак, – спросил я ведуна. – А Росомаха где?
– Ушла в лес. Не любит она на люди показываться.
– Как ты?
– С чего так решил? – вопросом на вопрос ответил ведун.
Я почуял в его голосе настороженность и сел:
– Да лицо все прикрываешь, людям не показываешься. Я понимаю, с твоей силой сладить нелегко…
Меня прервал смех Чужака. Так он еще никогда не смеялся. Казалось, будто взошло над Мутной
Я посмотрел на смеющегося ведуна. В его глазах веселыми огнями плясали колдовские искры. Опять ворожит? Зачем?!
– Не пугайся, – заметил мое недоумение Чужак. – Не ворожу. Так ты решил, будто я ненароком повредить боюсь, потому и глаза скрываю?
Вопрос в сочетании со смехом был обидным, но почему-то у меня не возникало желания обижаться, и я просто ответил:
– Думал…
Чужак смеяться перестал, но улыбка не сошла с его лица:
– Я с силой родился. Она мне, что тебе – руки. Не прячешь же ты их из боязни ударить. И мне своей силы бояться нечего. А об истинной причине скажу, когда верить буду больше.
Не хочет, и не надо. Его дело – ему и решать, а меня иное тревожило. Ладога. Там, в городище, Меслав, а здесь, на другом берегу, – его погибель. И не упредишь никак, а упредишь – Чужака предашь, с которым крепче побратимов дорогой повязаны…
С треском круша невысокий кустарник, к нам подошел Медведь и, пыхтя, признался:
– Ух, еле отыскал. Кабы не следы… Он повернулся назад и закричал:
– Эй, Лис! Тут они!
Издалека отозвались знакомые голоса, зааукали, каждый на свой манер. Бегун протяжно, плавно, словно песню петь собирался. Лис отрывисто и громко, точно пес, заслышавший дорогого человека, а от последнего голоса у меня подневольной птицей забилось в груди сердце, рванулось навстречу кричащей.
Эх, Беляна… Не на беду ли тебя встретил? Другой тебя присушил, и неведомо – сумеешь ли забыть его, посмотришь ли когда на меня так, как на него любуешься…
БЕГУН
Альдейнгьюборг – так называли Ладогу варяги. Было их здесь великое множество, и почти треть исконно живущих в Ладоге давно состояла с ними в родстве. Именно поэтому не посадил Рюрик на городище никого из своих, а позволил по-прежнему княжить старику Меславу. То ли в знак благодарности, то ли пораскинув умом и сообразив, что пришлый варяг силен, а его дружина воюет куда лучше гончаров и пахарей, Меслав отказал в помощи Вадиму-Новоградцу, когда тот решил воспротивиться власти Рюрика. С тех пор старый Князь умудрялся жить с урманами полюбовно, а порою и с выгодой для городища. Поговаривали, что, когда Вадим осмелился просить у Меслава помощи, тот ответил: «Сам варяга звал, сам его и гони». Людям ответ Меслава понравился, тем более что воинственная дружина варяжского сокола немногого требовала за охрану мирного города от других, более злых и нахрапистых северных пришельцев. И хотя Рюрик с дружиной сидел в Новом Граде, в Ладоге была своя дружина, смешавшая всех – и своих, и пришлых. У нас в печище о Княжьей дружине говорили многое. Будто живут дружинники в Княжьем доме, и есть средь них нарочитые, с которыми сам Меслав совет держит, а есть и уные – младшие, которые словно слуги по хозяйству хлопочут и от Князя за службу получают еду, одежду и кров. А еще были в дружине вой, те самые, о храбрости которых складывали песни те, что пришли к воинскому делу из леса, от косы да топора, и нерушимой силой встали за родную землю. Средь воев тоже встречались разные – и именитые, и отроки, но в народе шептались, что случись чего – лучше воев никто не обережет.
За три дня, проведенных в городище, мы успели на них насмотреться. Я был разочарован. Большего ожидал от воев. Думал, будто не люди это – богатыри, под стать самому Волоту, а они оказались всего лишь статными мужиками, увешанными красивым оружием. Довелось бы им один на один с Медведем силой померяться, многие бы извалявшись в грязи ушли. Вот коли скопом, тогда дело другое…
Видел я, в основном, людей из младшей дружины – нарочитые уехали вместе с Меславом к Рюрику, оговаривать дань. Об их отъезде поведал приютивший нас бондарь. Звали его, словно певчую птицу, – Изок. Он и был под стать своему имени – болтал постоянно, а молчал разве только когда ел да когда спал.