Ладога
Шрифт:
От вопросов этих лопнула преграда меж языком и сердцем, вылились слезы словами, грустными, тягучими, будто смоляные капли:
Мне по девкам не гулять, не гулять.
Мне не сеять, не пахать, не пахать.
Да детишек не растить, не растить.
Да и дома не сложить, не сложить.
От родимой-то земли, от земли,
Меня ноги унесли, увели.
Мне в далекой стороне нынче
Да по милой стороне мне тужить.
Мне обратного пути не видать,
Мне в дружине горевать, воевать.
После песни моей тишина наступила такая, что дыхнуть боязно, и вдруг у самого уха – голос! Сильный, густой, незнакомый: «Не грусти о неведомом, Бегун. Может, и не придется тебе в дружине служить…» Я оглянулся – никого. Только Славен головой покачал:
– Эх, Бегун, Бегун. Никак у тебя без нытья не получается. Любишь ты слезу пустить… Давай-ка укладывайся лучше и не печалься о том, чего не знаешь…
Вот, вот, и голос, что мне померещился, так говорил. Оно и верно, утро вечера мудренее. А все-таки неспокойно…
СЛАВЕН
Бегун меня беспокоил. Видать, ему от родимого печища вдалеке хуже всех приходилось. Иначе не принялся бы он небылицы разные выдумывать и выдумками этими себя пугать. Вепря какого-то призрачного узрел… Чужака увидел спасителем… Хорошо, что я остальным об его байках не поведал, не то засмеяли бы певуна. А ему и без насмешек нелегко путь давался. Вот и на привале у костра вечернего он первым не сдержался, не вынес молчаливой тоски – застонал-заплакал, надрывая и без того мающуюся душу. И откуда только слова он такие берет, от которых слезы на глаза наворачиваются? Без его песни нелегко было, а после нее вовсе невмоготу стало. Захотелось бросить все, вернуться домой да жить-поживать, как прежде – спокойно, размеренно, печалей и тревог не ведая.
Однако не к лицу сыну Старейшины Приболотного, точно глуздырю сопливому, слезы лить…
Я утаил в себе тоску-печаль, запрокинул голову к небу, стал на звезды глядеть. Они всегда успокаивали, утешали. Посмотришь на них, и словно людей перед собой увидишь. Вон та яркая звезда с поволокой красной, что ниже всех сияет, – девка гордая да своенравная. С такой не всякий совладает, а кто сумеет свет ее блистательный укротить, получит в награду подругу верную, которая ни в горе, ни в битве смертной не оставит… Тот голубой огонек, над деревьями мерцающий, – старик мудрый и печальный, рьяно берегущий сияние, богами данное… А та, цветом с солнышком схожая, – покорная да умная жена. С нею любое дело спорится и ладится… Много звезд на небе – у каждой свой свет, своя судьба…
Хитрец сказывал, будто видел он древние загадочные руны, из дальних стран случаем к нам попавшие. И была там картинка начертана. А на ней все звезды, будто шары, круглыми нарисованы, а еще написано, что похожи они на Землю-Матушку… Глупо, но интересно… Хитрец хоть и не признавался в том никогда, а похоже, тем рунам верил. Да я с ним и не спорил, точно знал – летят к звездам частицы малые того огня, который в каждой душе человеческой горит… И матери моей малая толика тоже где-то там… Взирает на меня с высоты небесной и радуется. Она мне судьбы великой жаждала, вот и исполнилось ее желание –
Загляделся я на свет небесный и еле расслышал всхлипы, что с Хитрецова места доносились. Странные всхлипы. Горестные, жалкие. Мучило что-то старика, терзало…
Я подошел к нему, вгляделся в лицо. Глаза были закрыты, да и дышал ровно… Видать, так за день умаялся, что даже во сне бескрайние, убегающие в лесную темень дороги зрил.
Я обошел вокруг костра, подкинул сухих веток.
Блики от огневых всполохов пали на лицо Бегуна. Он крутнулся на другой бок, пробурчал что-то невнятное, недовольное. Зато братья как спали тихо, так и не шевельнулись. Тоже умаялись…
У огня приятно было греться. Похрустывал он, покрякивал, казалось – сидит рядом добрый друг, понимает мысли невысказанные. Каково-то Чужаку в темноте ночевать? Чего заупрямился, со всеми не пошел? Одно слово – нежить…
Я вгляделся в темноту леса, силясь рассмотреть очертания одинокой фигуры.
Снизу, от подножия Болотняка, медленно наползал туман, тянулся к огню сизыми лапами, хватал пламя и, обжегшись, испуганно отпрыгивал назад, в темноту. Походил он на неразумного зверька, впервые из материнского логова вылезшего. От его однообразной игры тянуло в сон. Прелый травяной запах дурманил голову, в белесой туманной завесе мерещились чудные очертания старинного капища, украшенного ярким, немигающим шатром из звезд. Неслись издали приглушенные удары кузнечного молота:
– Бум, бум – дзинь… Бум, бум – дзинь… Бум-м-м, бум-м, бум-м-м…
Звезды опускались все ниже, заглядывали понимающе в глаза. В радужном мерцании плавали, переливались родные, с детства знакомые лица, просили:
«Не покидай нас… Вернись…» Рвали сердце на части. Если б мог объяснить им все, успокоить! Если бы была жива мама! Она поняла бы без слов… Провела бы ласково по голове невесомой рукой, уняла боль тихим шепотом: «Сыночек, сыночек, сердечко мое… Не плачь, моя ладушка… Все пройдет… Все…»
– Мама, матушка! Ты ли это?
– Я, мое солнышко… Я…
Ах, какие теплые, ласковые у нее ладони! Гладят мой лоб, унимают дурную боль… Я и забыл, как были нежны ее руки, как добры… Разве смогу сказать ей, что умерла она давно? Испугается ведь, исчезнет…
– Добрая моя… Хорошая… Не пропадай…
Ровные собольи брови взметнулись дугами, родные глаза распахнулись удивленно:
– Куда же я, сыночек, от тебя?
Как пожаловаться ей, как рассказать, что не хватало мне ее неприметной заботы да тихого участия? Как поведать о смерти страшной, что унесла-оторвала от меня ее доброту? Как огорчить ее, отпугнуть, вернуть обратно в молчаливый мир мертвых? Нет, не вынесу я во второй раз такой утраты, не смогу отвергнуть эти теплые руки да ласковые глаза!
– Как хорошо с тобой, матушка.
Оказалось, вовсе не трудно правду молвить… И почему не говорил этих слов живой, почему лишь на мертвую выплеснул их горячим потоком?
Поздно… Не отогреют они закоченевшее в земле тело, не вернут из ирия родную душу… Да и не нужны ей теперь ни слова нежные, ни признания бестолковые…
– Я люблю тебя, мама.
– Я тоже люблю тебя, сынок. Бледненький ты что-то… Поспи, отдохни немного, притомился, верно, с долгой дороги…
– Я, мама, в Ладогу, в дружину иду. Да со мной еще четверо. Князь нас призвал. А Хитрец сам пошел, по своей воле…