Лапсанг Сушонг
Шрифт:
— Закрой окно, — тут же среагировал отец. — Продует. Не пройдёшь медкомиссию.
— Дай подышать настоящим воздухом, — не удержался Саша.
— Не умничай, — нахмурился отец. — Закрой.
Саша ещё немного потянул, потом всё-таки закрыл: снаружи и в самом деле была не весна.
Чайник самодовольно фыркнул, плюнул из-под крышки кипятком. Плита негодующе зашипела. В ту же секунду затрезвонил телефон. Папа поднялся было к трубке, но аппарат подавился трелью и затих.
— Пап, а ты не пробовал белый кипяток? Я тебе колбу принесу с работы…
—
— С белым кипятком лучше. И сахара класть не нужно, — в который раз попробовал объяснить Саша. — От сахара диабет.
— Вот сам и пей без сахара. — Отец демонстративно плюхнул в стакан полную с горкой ложку и второй ложкой усугубил.
Напористо жужжала муха и отчаянно металась по потолку. Саша почему-то вспомнил модестову байку про то, что греческие философы сравнивали тело с червяком, а душу с бабочкой. А наши души, подумал он вдруг, после смерти станут мухами. Крылатыми и противными.
— Как у тебя с Валей? — перешёл папа на семейную жизнь.
— Нормально, — пожал плечами сын.
— Ну, хорошо, если нормально, — разочарованно сказал отец. — А вообще-то я тебе вот что скажу… Чужой дом, — это папа выделил голосом, — он и есть чужой дом. Раньше как было? Мужик свою бабу к себе в дом приводил. А наоборот — не дело это.
— Папа, ну зачем Вале ехать из Москвы в Подольск? У меня работа в Москве, у неё тоже…
— Вот пусть от работы вам квартиру дадут! — Отец знал, что это нереально, и поэтому рассуждал смело, как всякий теоретик. — А то как получается? Зятёк-то, знать, примак! — Старинное слово прозвучало веско и основательно. — А к примаку разве уважение? Вот тёща тебя уважает? А тесть?
— Папа, ну я же сто раз говорил. Мы их раз в полгода видим. Нормальные совершенно люди.
— Люди-то, может, и нормальные. А думаешь, им нравится, что ты в их доме живёшь? — Отец гнул своё. — И у нас бывать перестал. Ездишь раз в год по обещанию, разве ж это по-семейному?
— Каждую неделю езжу! И, кстати, на Западе твоём любимом дети от родителей аж в другой штат уезжают, — припомнил Саша слышанное от Модеста. — Для самостоятельности.
— Это кто тебе сказал? На партсобрании, небось? — переключился отец в прежний режим. — Ты им верь больше, пропагандистам. Они всегда врали, и сейчас врут. Враньё на вранье, больше ничего не умеют. И врать-то не умеют ни фига. Своей жене дома, небось, вкрутить ничего не могут.
— Папа, я не партийный, и ты прекрасно это знаешь.
Снова тренькнул телефон и снова заткнулся.
— Предупреждают, — отец показал подбородком на телефон. — Что ж, спасибочки. Только мы пуганые. И не такое видели.
— Кто предупреждает? Ты чего? — Саша снял с подоконника тяжёлую кастрюлю и устроился на её месте сам.
— Слазь, — распорядился отец, — ну что за привычка у тебя, сто раз говорил… Кто надо, тот и предупреждает. Чтоб мы, значит, с тобой языки зря не распускали… Сегодня днём вот тоже звонили. Я радио слушаю, они звонят. Ну я-то ладно, мне они ничего не сделают. Я чего:
— Могут, — нахально заявил сын. — Пап, пока меня не выпустят, не слушай ты эти голоса ихние, а?
Отец пожевал губами, прикидывая масштабы предполагаемой жертвы.
— Посмотрим, — сказал он уклончиво. — Ты чего не куришь-то?
— Не курю, — в который раз признал очевидное Саша, примащиваясь на подоконнике поудобнее.
— И не начинай, — в сотый раз посоветовал папаша, вытрясая из коробка последнюю спичку. — У меня от этого табака внутри всё спеклось.
Чайник жирно булькнул и выплеснул на плиту струю воды, через пару секунд обратившуюся белым вонючим паром.
Телефон снова затренькал — на сей раз настойчиво, неотвязно.
1984 год, декабрь. Москва-Эдинбург.
— Они, оказывается, ещё днём звонили. Папаша радио слушал, трубку не брал. — Саше хотелось разозлиться на отца, но не получалось. — И вот… сообщили. Про маму.
— Ужас какой, — сказала Татусик, давясь сладким зевочком.
— Она прямо на улице умерла. — Саша почувствовал, как снова подступают слёзы. — Шла на это своё макраме… там переулок есть такой, по нему редко ходят… она в лужу упала. Лицом... — Он не выдержал и всхлипнул.
Эта лужа казалась ему чем-то особенно жутким. Ему, конечно, сказали, что Настасья Павловна Лбова умерла сразу, даже не успев ничего почувствовать. Просто в голове порвался какой-то сосудик, чик и всё. Удачная смерть, всем бы нам так… Но Саша не верил. Он почему-то был уверен, что мама захлебнулась в этой проклятой луже. Он почти видел эту бурую ледяную воду и над ней дёргающийся мамин затылок с пучком седых волос.
— У неё было пальто… нам отдали… всё разбухло… воротник… от воды… — давясь словами, проговорил он, придвигая к себе чашку.
Слеза повисла на реснице и бухнулась в чай.
Правильнее всего, конечно, было напиться. Но Саша, как и все Лбовы, на дух не переносил крепкого алкоголя. Даже на поминках он едва-едва заставил себя втолкнуть в нутро положенную стопку водки. Водка пошла клином — он чуть не сблевал. Какая-то тётка из маминых знакомых подсунула ему пузырёк с настойкой пустырника, от нервов. Он набухал в чашку с чаем сразу полпузырька гадости и выпил, удерживая тошноту. Пустырник подействовал: он впал в какое-то эмоциональное отупение, в котором продержался два дня; потом стало чуть полегче.
Похороны ничем не запомнились, кроме каких-то мутных хитрованских харь, грязных рук и грязных слов типа «в Москве за это полста берут, а мы, считай, по-доброму», да передаваемых из рук в руки бумажек и бутылок. И ещё срывающийся шёпот отца: «Саша, Саша, собирайся скорее, у тебя самолёт».
— Ты лучше расскажи, как слетал, — свернула Тутусик на интересное.
— Ну я же рассказывал уже, — попытался отделаться Саша, но Тася была упряма:
— Ну я ничего не поняла. Вообще, впечатления какие?