Лапшин
Шрифт:
Завтракая, он несколько раз взглянул на пишущую машинку Ханина, прикрытую клеенчатым чехлом, а потом чувствовал только желание на нее глядеть, но оборотился к ней спиной и не глядел.
Лицо у него подсохло за ночь, он заметил это, бреясь, по глаза не изменились, в них было по-прежпому упрямое, зоркое и смешливое выражение.
«Все пройдет, — думал он, шагая в управление, — все пройдет, и ничего ведь, собственно, даже не случилось. И не было ничего. Все по-прежнему».
И он отмечал про себя знакомые переулки, и проходные дворы, и витрины, и вывески магазинов, и освежающий весенний утренний ветерок —
Было еще совсем рано. Он отворил свой кабинет, отодвинул кресло, аккуратно и методично налил в чернильницы чернил, отточил карандаши и поставил их в стаканчик, переложил на столе бумажки, сдул уроненный пепел и тотчас же, не терпя ни секунды, принялся читать протоколы допросов и там, где были поясности, красным толстым карандашом ставил вопросительные знаки или очеркивал то существенное и важное, что ускользало от внимания следователя и что требовало еще дополнительной разработки. Иногда, читая, он улыбался, иногда хмурился и почесывал карандашом в ухе, иногда поправлял орфографическую ошибку, иногда говорил; «Ах ты, глупый человек!» или что-нибудь в этом роде укоризненное и сердитое.
За спиной его была огромная площадь Урицкого, и когда у него уставали глаза от плохих почерков, он на минуту поворачивался к окну и, щурясь, смотрел на серый асфальт, на автомобили, на колонну и на дворец — все это было залито ярким солнцем. Лапшин покуривал, потягивался и опять читал.
Потом он допрашивал Мамалыгу и людей из его компании и следил, как они ведут себя на очной ставке, ловил их на лжи, сталкивал и спрашивал;
— Это точное показание? Или вы еще будете вывертываться? А? Да или нет?
И в его ярко-голубых глазах были такая уверенность, и такое упрямство, и такая сила, что все хитрейшие построения Мамалыги рушились одно за другим. Он уныло отбрехивался вначале, а потом и вовсе замолчал, только поводил зрачками по комнате да ежесекундно стряхивал с папиросы пепел, постукивая по ней пальцем.
К трем часам Лапшин с Васькой поехали в суд слушать дело Тамаркина. Тамаркин сидел на скамье подсудимых в крахмальном воротничке и часто поглядывал на Ваську Окошкина с таким видом, будто хотел сказать:
— А? Кто мог думать, что это так здорово получится?
Когда защитник говорил речь и воскликнул, что Тамаркин был «вовлечен», тот заплакал и отодвинулся от своего соседа по скамье подсудимых, как бы показывая этим, что защитник прав и что он, Тамаркин, действительно вовлечен.
Васька слушал защитника с недовольным лицом, а прокурора — с довольным и кивал головой, когда прокурор поносил Тамаркина. Тамаркину дали пять лет, и он, слушая приговор, как бы даже удивился, что, в общем, дешево отделался, но вслед за этим сделал мутные глаза и поискал сзади себя в воздухе, точно ему было дурно.
— Просто-таки артист! — говорил Васька по дороге в управление. — Верно, Иван Михайлович?
Лапшин просидел у себя в кабинете до половины первого и уже собирался уходить, когда позвонил телефон. Адашова спрашивала, не приехал ли Ханин.
— Нет, — сказал Лапшин, — у меня он не был и мне не звонил.
От звука ее голоса к лицу у него прилила кровь, он вытер платком шею и покашлял. Адашова сказала, чтобы он приехал к ней, и он поехал, хотя знал, что лучше
— Да вы же сами Лику видали! — говорил он. — Она веселая, и простая, и гостеприимная, и умная была, чего там! Жили — каждому завидно…
Лапшин взглянул на нее. Щеки у нее горели, и в глазах было уже другое выражение — злобное.
— Конечно, — сказала она, — Лика бы а а прелестная женщина.
Сидя на подоконнике, она грызла печенье. Крошки сыпались ей на колени, она стряхивала их частыми движениями ладони и молчала.
— Ну, я поеду, — сказал Лапшин.
— Уже? — спросила она. — А может, пойдем в ресторанчик?
Пошли в ресторанчик. Есть Лапшин не мог и не знал, что нужно делать в ресторанчике, когда играет музыка и все кругом пьяные.
— Нет, тут плохо! — сказала Адашова. — Проводите меня.
Он проводил, и когда возвращался домой, то подумал, что каждый день ходить на свои собственные похороны — невеселое занятие.
А утром очень рано приехал Ханин, сел на постель к Лапшину, разбудил его и стал рассказывать о Москве и о том, что теперь уже выяснилось, летит он или нет…
— Так летишь? — спросил Лапшин.
— Да конечно же лечу! — сказал Хании. — Все уже установлено окончательно.
— А куда?
— Мое дело, — сказал Ханин, — моя маленькая тайна.
Лицо у него было измученное и веселое. Он закрывал один глаз и, надавливая пальцами висок, спрашивал:
— Вторые сутки мигрень. Неужели нельзя ничем помочь?
Разбудил Ваську и подарил ему металлический никелированный зажимчик неизвестного назначения, Патрикеевне подарил апельсин из мыла, и Ашкенази — великолепную сигару.
— Вот и приехал старик о дом! — говорил он, расхаживая по комнате. — Все ему рады, всем гостинцев привез, хороший, мягкий, добрый старичина, благодетель…
Потом, упершись тростью Ваське Окошкину в живот, спрашивал:
— Женился? Да женился или нет? Не женился?
А когда Лапшин уже собрался уходить, он вдруг заспрашивал о спектакле: как прошло и как играла Адашова?
— Ничего, — хмуро сказал Лапшин. — Ты сам погляди.
— Я ей конфет привез, — сказал Ханин, — Наташке-то…
В выходной день Ханин попросил у Лапшина автомобиль съездить в оранжерею за цветами для Ликиной могилы. Патрикеевна вдруг сказала, что лучше не просто положить цветов, а лучше посадить, и что если Ханин купит рассады, то она поедет вместе с ним и посадит.