Largo
Шрифт:
— Там хорошо зимой, — пояснила Фима, — как на карусели.
— И никого нет, — сказал Ганя.
— Разве Мендель увидит в окно, прогонит, — сказала, тяжело вздыхая, Людочка.
— Мы у Менделя молоко брали, — пояснила Фима.
— У него две коровы, — сказала Людочка.
— Вот как Ванюшу нашли, так дней за десять, — стала рассказывать Фима, — пошла я уже под вечер за молоком. Отворяю дверь, а у Менделя два жида сидят. Седобородые. Да страшные такие! В круглых черных шляпах и каких-то накидках! Совсем будто не Русские жиды. Чужие… Я испугалась и побежала. Сказала Гане. Мы пошли вместе. Только
— А на утро, — сказала Людочка, — обе наши собачки издохли. Их кто-то, сказали нам, отравил.
— Так страшно, — ежась в своем коричневом платьице ученицы, прошептала Фима. — Ужас как страшно.
— А в тот день утром у нас был Ванюша и сказал, что он завтра придет. Тут недалеко живет Каплан, отставной солдат.
— Он в японской войне был, — сказала Людочка.
— И Каплан обещал показать Ванюше его отца.
— Ванюша — байстрюк… Ему очень уж больно было, что у всех есть папа, а у него нет, — пояснила Людочка, — он все распрашивал, где его папа, какой он?
— Каплан сказал Ванюше, что он в Японскую войну видал Ванюшина отца и сказал — приходи завтра утром, у меня будет твой отец. Я тебе его покажу.
— Западня, — прошептал Вася на ухо Якову Кронидовичу. Тот сидел глубоко задумавшийся. Печаль легла на его лице.
— Ванюша пришел рано и мы позвали его кататься на мяле, — продолжал Ганя.
— Пошли мы все трое и еще одна с нами девочка, так, знакомая. Мы уселись на мяле, а Ванюша стал толкать. Тут из дома Менделя вышли три жида и побежали к нам. Мы бросились наутек.
— Я оглянулась, — сказала Фима, — вижу Мендель, а, может быть, другой чернобородый еврей схватил Ванюшу и потащил. Я вся похолодела.
— Мы прибежали домой, сказали маме. А мама говорит — это не наше дело. Молчите, никому не говорите. Вот и молчим, — сказала Людочка.
Дети еще рассказывали о Ванюше, о его самодельном ружье и как Каплан давал ему порох, но Яков Кронидович не слушал.
Он дождался, когда истощились разговоры про Ванюшу и когда Вася кончил свой короткий рассказ об императрице и Царской Семье, и сказал: — Поедем, Вася, домой.
Дети проводили их до извозчика. Когда въехали они в город и застучала, загремела пролетка по мостовой, Яков Кронидович спросил Ветютнева.
— Что же, допрашивал их следователь?
— Да. После их первого допроса и арестовали Дреллиса. Но когда стали передопрашивать — они сказали, что ошиблись, что все это было месяца за два до того, как нашли тело Ванюши, что они и потом видали его у себя и катались на мяле, никаких жидов они не видали. Что это им показалось… Их кто-то застращивает, кто-то учит, что надо показывать.
— Вы стыдили их?
— Да.
— И что же они?
— Ганя мне сказал: На суде покажу, как вам рассказываю… по правде… А сейчас — мама не велит. Людочку даже побила за разговоры.
— Да-а, — протянул Яков Кронидович, и до самого дома не сказал больше ни слова.
Вечером, один в своем номере, он писал большое письмо Валентине Петровне. Он ей описал осмотр тела Ванюши, рассказы Васи и знакомство с детьми Чапуры… И, когда кончал свои описания, вдруг понял, что напрасно исписал
"Да", — думал он. — "Мы разные… Мы чужие друг другу люди… Пятый год я женат на ней… Пятый год живем мы вместе — но она мне все чужая… Ей… верховая езда, веселый смех… Танцы… скачки… Офицеры… Разве я могу осуждать ее за это? Она другого мира, других понятий и убеждений. И сколько таких миров на земле!.. Сколько чужих тайн, проникнуть в которые можно, только… убив".
Еще думал Яков Кронидович о той неведомой таинственной силе, о руке, играющей людьми, как марионетками.
Вася убежден, что такая рука есть. Стасский грозит мистическим гневом. И не странно ли, что все мы такие разные и друг другу чужие: — я, моя Аля… «Моя» — он вздохнул. — "Мендель Дреллис, дети Чапуры, Вася — вдруг стали на одной доске, вышли на одну сцену, на одну житейскую арену. Замученный Ванюша нас как-то всех связал. Как то он нас и когда развяжет?"
Остывающий самовар на столе жалобно пел песню. Не к добру.
Яков Кронидович хотел разорвать написанное.
"А!.. все равно"… — подумал он и приписал внизу: — "Тебе, моя милая Аля, скучно все это. Может быть и вообще тебе скучно? А как Петрик и твоя езда с ним?.. Самое лучшее, если бы ты поехала в Захолустный Штаб к родителям. И им это была бы такая радость!.."
XX
Петрик не знал, радоваться ли ему тому, что он в конце второго года пребывания в Петербурге сдался на доводы Портоса и поехал к Валентине Петровне принести свои поздравления с днем рождения, или, напротив, огорчаться.
Когда Валентина Петровна была дивизионная барышня Захолустного Штаба, сладкое воспоминание детства и юности, и воспоминание чистое, — он мог успешно бороться с любовью, и пребывание в холостом лейб-драгунском Мариенбургском полку, солдаты и лошади, полковая семья, в настоящее время Кавалерийская Школа, как основательная подготовка к командованию эскадроном, с избытком наполняли его жизнь и в ней оставалось место лишь для веселых эскапад с Портосом, или Бражниковым, мрачным на вид Сумским гусаром, да для какого-то интересного и, во всяком случае, не банального флирта с нигилисточкой. Алечка Лоссовская была детство — счастливая невозвратная пора. Невозвратная — и вернуться к прежней старой любви было нельзя. Он увидал ее в день ее праздника и она ослепила его.
Прошло Благовещение — он был в церкви, бродил по улицам и не мог вытеснить поразившего его образа расцветшей "госпожи нашей начальницы". Не заржавела старая любовь, но засверкала новым, прекрасным блеском. Платья Валентины Петровны — он видел ее в городском taillеur'е и в розовом вечернем туалете — ее прическа, блеск глаз цвета морской воды, ставших большими, манера щуриться, чуть-чуть напоминавшая девочку Алю, прекрасный рост, легкая стройность — все говорило о женщине, — а она была и должна была остаться богиней, недосягаемой и недостижимой — «божественной». И Петрик сгорел бы в своей, вдруг точно из-под пепла раздутой и разгоравшейся любви, если бы не служба, не школа, не лошади, не занятия, бравшие целый день и не дававшие ему времени думать.