Лед
Шрифт:
– А потом вошел со мной в квартиру. Надел мне наручники. Вошла одна баба. Они вбили в стену два таких кронштейна. На них – по веревке. И распяли меня, блядь, на стене, как Христа. Вот. И потом… это вообще… очень странно… они открыли такой… типа кофра… а там лежал такой странный молоток какой-то… странной такой архаической формы… с такой рукояткой из палки простой… неровной такой. Но сам молоток этот был не стальной, не деревянный, а ледяной. Лед. Не знаю – искусственный, натуральный, но лед. И вот, представь, этим молотком эта баба стала меня молотить в грудь. И повторяла: скажи мне сердцем, скажи мне сердцем. Но! Самое странное! Они мне рот залепили! Такой клейкой лентой. Я мычу, она меня лупит. И лупит, блядь, изо всех сил. Так, что лед этот просто разлетался по комнате. Лупит и говорит эту хуйню. Дико больно,
Он глотнул из стакана.
Савва слушал.
– Сав, это вообще на бред похоже. Или на сон. Но – вот, посмотри… – Он расстегнул рубашку. Показал обширный синяк на груди: – Это не сон.
Савва протянул пухлую руку. Потрогал:
– Болит?
– Так… когда давишь. Голова болит. И шея.
– Выпей, Борь, расслабься.
– А ты?
– Я… мне рано ехать завтра, то есть сегодня.
Боренбойм допил виски. Савва сразу налил еще.
– Но самое интересное началось потом. Я очнулся: сижу в джакузи. Со мной две бабы. Вода бурлит. И эти бабы начинают меня гладить потихоньку и плести мне что-то про братство какое-то, что мы с ними братья-сестры, про искренность, про непосредственность и так далее. Их, оказывается, тоже пиздили такими же молотками в грудь, они мне шрамы показывали. Реальные шрамы. И пиздили до тех пор, пока они не заговорили сердцем. И что у нас у всех, у нашего ебаного братства, свои имена. У них – Вар, Map, не помню. А меня зовут – Мохо. Понимаешь?
– Как?
– Мохо!
– Мохо? – Савва смотрел маленькими подслеповатыми глазами.
– Меня зовут Мохо! – выкрикнул Боренбойм и захохотал. Откинулся на спинку стула из нержавеющей стали. Схватился за грудь. Сморщился. Закачался.
Савва внимательно смотрел на него.
Боренбойм нервно хихикал. Раскачивался на стуле. Достал платок. Вытер глаза. Высморкался. Потер грудь.
– Когда смеюсь – больно. Вот, Савочка. Но и это не все. Сидели мы, сидели в этой джакузи. И вдруг вошла девочка. Совсем еще маленькая… ну, лет одиннадцать, наверно. Русая такая, с большими голубыми глазами. И с такими же шрамами на груди. Вошла и так рядом села со мной. Думаю: так, щас будут мне малолетку на хуй насаживать. Но она просто сидит. И я вдруг вижу – все они голубоглазые и блондинки. И те двое, что пиздили меня молотом, тоже были голубоглазые и блондины. Как и я! Понимаешь?
Савва кивнул.
– И до меня дошло, что это не совсем обычный наезд. Я говорю: девушки, хватит плескаться, зовите ваших бычар, я спрошу, чего они хотят. Они говорят: а бычар тут и нет никаких. И я сразу поверил. Да! А эта девочка… Дюймовочка эта голубоглазая, она повторяла как кукла одно и то же: дай я поговорю с твоим сердцем, дай поговорю, дай поговорю… И я просто встаю и иду оттуда на хер! Одежда моя была там. Оделся я. Осмотрелся. Это такой кондовый новорусский домина, жирный такой. Никого там нет, кроме служанки. Вышел я на участок, иду к воротам. А эта девочка голенькая – за мной. А служанка ворота отперла: пожалуйста. Я вышел. Улица, нормальная такая дачная, это все в Кратово. А девчонка голая – за мной! И опять: дай мне поговорить с твоим сердцем. Ну, хер с тобой – давай говори! Она так подошла ко мне, обняла и прилипла к груди, как мокрица. И ты знаешь, Савва, – голос Боренбойма задрожал, – я… ну ты знаешь меня двенадцать лет… я взрослый деловой человек, прагматик, я, бля, знаю, откуда ноги растут, меня развести вообще-то трудно, но… понимаешь… то, что было потом… – тонкие ноздри Боренбойма затрепетали, – я… это… я не знаю до сих пор, что это было… и что это вообще такое…
Он замолчал, достал платок и высморкался. Отпил из стакана.
Савва налил еще:
– Ну и?
– Щас… – Боренбойм выдохнул, облизал губы. Вздохнул и продолжил: – Понимаешь, она обняла меня. Ну, обняла и обняла. А потом вдруг такое странное чувство возникло… словно… все во мне стало… как-то медленней, медленней. И мысли, и вообще… все. И я как-то остро почувствовал свое сердце, как-то охуительно остро… очень такое… острое и нежное чувство. Это трудно объяснить… ну, вот есть как бы тело, это просто мясо какое-то бесчувственное, а в нем сердце, и это сердце… оно… совсем не мясо, а что-то другое. И оно стало так очень неровно биться, как будто это аритмия…
Он налил себе виски, выпил. Взял из коробки папиросу, размял. Вздохнул. Положил в коробку.
– И когда это началось, все вокруг, вообще все, весь мир – он как бы остановился. И все стало как-то… сразу… так хорошо и понятно… так хорошо… – он всхлипнул, – я… никогда так… никогда так… никогда ничего такого… не чувствовал…
Боренбойм всхлипнул. Зажал рукой рот. Волна беззвучного рыдания накатила на него.
– Слушай, может, тебе… – начал привставать Савва.
– Нет, нет… нет… – затряс головой Боренбойм. – Сиди… по… посиди… – Савва сел.
Приподняв очки, Боренбойм вытер глаза. Шмыгнул носом:
– И это еще не все. Когда у нас все кончилось, она ушла в дом. Я там… стоял и стучал. В ворота. Очень хотел… чтобы она была со мной еще. Не она. А ее сердце. Вот. Но никто не открыл. Таковы, блядь, правила игры. И я пошел. Вышел к станции. Нанял там лоха одного. Да! А когда в карман полез, в бумажнике нашел вот что…
Боренбойм достал бумажник. Вынул карточку VISA Electron. Бросил на стол.
Савва взял.
– И вот теперь – все, – выпил Боренбойм. – У меня предчувствие, что это не просто кусок пластика. Там что-то лежит. Видишь, в уголке там?
– Пин-код?
– А что еще?
– Вполне может быть. – Савва вернул ему карточку.
– Юграбанк. Ты знаешь такой?
– Слышал. Газпромовская контора. В Югорске. Далековато.
– Знаешь там кого-нибудь?
– Нет. Но это не проблема найти. Хотя а чего ты узнать хочешь?
– Ну, кто положил. Я уверен, что там есть деньги.
– Чего гадать. Дождись утра. Слушай, а эти… которые тебя молотили?
– Я их больше не видел.
Савва помолчал. Пожевал губами. Тронул свой маленький нос:
– Борь, а как он тебе мог пушку приставить, если ты с охраной ходишь?
– В том-то и дело! Вчера я отдал охранника одной сотруднице. Она руку ошпарила, не может водить. Н у, я и… помог девушке человечинкой. Мудак человеколюбивый.
Савва кивнул.
– Ну, что скажешь?
– Пока – ничего.
– Почему?
– Слушай, Борь. Только не обижайся. Ты… нюхаешь часто?
– Уже месяц ни пылинки.
– Точно?
– Клянусь.
Савва наморщил лоб.
– Ну, что мне делать? – Боренбойм взял папиросу. Закурил. Савва пожал мясистыми плечами:
– Позвони Платову. Или своим.
Захмелевший Боренбойм усмехнулся:
– Я это и так сделаю! Часика через три. Но мне хочется понять… хочется услышать твое мнение. Что ты об этом думаешь?
Савва молчал. Разглядывал острый подбородок Боренбойма. На подбородке выступили бисеринки пота.
– Сав?
– Да.
– Что об этом думаешь?
– Как-то… ничего.
– Почему?
– Не знаю.
– Ты что, не веришь мне?
– Верю. Верю, – закивал головой Савва. – Борь, я теперь во все верю. Третьего дня ко мне в банк санэпидемстанция приперлась. В соседнем подвале морили тараканов. Ну и у нас заодно. Начали-то с тараканов, а нашли горы крысиного дерьма. И знаешь где? В вентиляционной системе. Горы просто, залежи. Пиздец какой-то! И самое замечательное – этих крыс никто никогда не слышал. Ни сотрудники, ни охрана, ни уборщицы. Да и питаться у нас им нечем было. С чего б они так много срали? Или что – они жрали где-то, а ко мне в банк залезали, чтобы просраться? Мистика! Я подумал-подумал. И собрал совет директоров. Говорю, господа, похоже, что это провокация. Крыс-то ни хера не было! А дерьмо есть. Значит, его кто-то специально подложил. Нам намекают на что-то? На что? Все молчат. Ты же знаешь, мы от Жорика только-только отбились. А Гриша Синайко, толковый парень, он в «Кредит Анштальдте» просидел четыре года, посмотрел так на меня внимательно и говорит: «Савва, никакой это не намек. Если бы подложили человечье дерьмо – вот это был бы явный намек. Тогда бы надо было париться. А крысиное дерьмо – никакой не намек. Это просто кры-си-ное дерь-мо! И если есть крысиное дерьмо, значит, его высрали крысы. Обыкновенные московские крысы. Поверь моему опыту». Борь, я подумал. И поверил.