Лёд
Шрифт:
Видел я молнии весенних бурь, разрывающие темно-синее небо угловатыми когтями от горизонта до горизонта, и так четверть часа за четвертью, час за часом, я шел под покровом молний.
На восьмой день, когда я четверо суток не ел ничего, кроме зелени и грибов сомнительной съедобности, не пил ничего кроме мутной дождевой воды, от которой желудок стискивало болезненными судорогами — начал я терять сознание. Начал я изнемогать, падая на месте, за что заплатил громадной шишкой и разорванной на лбу кожей.
С подобным головокружением я шел медленнее, тяжело опираясь на тьмечеметре; отдыхать приходилось подольше. Вновь я упал, и снова, и снова, подвернул запястье.
Безграничная Сибирь расстилалась передо мной зелеными равнинами, болотами, блещущими миллионами небоцветных луж; живой, елово-лиственничной тайгой, с белыми просветами берез, с более темными островками ольх и кедров. Горы приблизились, охватили горизонт мускулистой рукой. Но нигде я не замечал признака человека. И все чаще
На девятый день я рвал кровью. Но я шел, качаясь из стороны в сторону. За день я проходил не более пятнадцати верст. А потом территория сделалась еще более подмокшей, я застревал в грязи на каждом шагу.
На десятый день я потерял сознание во время дождя и упал в густую грязь, чудом не утонув в ней. Открылась рана на правой ступне — приходилось ступать на пальцы, которых у меня не было. Меня начали посещать галлюцинации, про которые я знал, что это галлюцинации.
А потом слабость в ногах и головокружения усилились настолько, что быстрее и безопаснее мне было ползти на руках и коленях. Так я прополз целый день и половину следующего. Теперь меня посещали галлюцинации, которые уже было невозможно отличить от реальности.
Я полз: аршин за аршином, от одной возвышенности до другой — хорошо еще, что местность была гористой и заслоненной тайгой, благодаря чему я мог обещать себе спасение за каждой ближайшей вершиной, а потом за следующей, и следующей, и следующей. Вода текла внизу между ними, достаточно было опустить голову и глотнуть ледянистую жижу. После этого меня рвало грязью и кровью.
Я выполз на холм над факторией, и там меня и нашли.
Поскольку при мне была печать имперского чиновника, и поскольку здесь снова царило Лето, меня взяли к себе, перевязали, накормили, позволили заснуть под крышей. Когда я уже более-менее пришел в себя и поблагодарил за то, что мне спасли жизнь, они уже не могли меня выкинуть за порог.
Их было здесь четыре мужика, в этой купеческой фактории, поставленной ради заработка от старателей, золотничкови сорок, работающих в бассейне Лены. Один из них выехал из фактории в Качуг за новостями и приказами от фирмы, а еще за свежим товаром, привозимым туда по реке; осталось трое. Один направился в лагерь добытчиков, куда-то в сторону старого Верхоленска, за золотом и тунгетитом, но до сих пор не возвратился; осталось двое. На ночь они баррикадировались в этой скрытой под холмом избе из толстых кедровых стволов, нередко часами бодрствуя возле окон-бойниц с карабинами в руке, с погашенными лампами. Утром, младший, Алеша, брал собак и выходил осмотреться, не возвращаются ли товарищи, а при случае подстрелить куропатку или рябчика, если добрый Бог подведет птицу под прицел. Старший, Гаврила, садился у радиоприемника, и с помощью ненадежного лампового аппарата марки Гроппа пытался выловить Иркутск, Харбин, Томск, Новосибирск, Якутск или Владивосток, откуда, время от времени, в эфир выходили короткие передачи. Этот приемник они привезли сюда прошлым летом, когда лед начал отступать. Наступила Оттепель, и с тех пор, как Черное Сияниенадолго сошло с неба, электромагнитные волны путешествовали через бывший Край Лютов по законам той же самой физики, что правила и остальным человеческим миром. То, что аппарат ломался, и мало из него было слышно понятных слов, это уже дело другое. Заглушив динамик до шепота, Гаврила включал радио и ночью — он любил сидеть так, с ухом у самой коробки аппарата, иногда ловил при этом музыку Запада, то есть, американские мелодии и песни, излучаемые в эфир передатчиками Королевского Военно-морского Флота в Гонконге и приносимые сюда ночной порой волшебными приливами невидимых волн. Чаще же всего приплывали шумы, смешанные с другими шумами, странные стонущие серенады, меняющие тон, ритм и высоту, как только человек приближался или удалялся от приемника, наклонял или отклонял корпус, шевелил головой или рукой. Это была магическая деятельность. Так мы слушали радио целыми часами. Где-то там, в темноте, в высотах, в космических безднах волны накладывались на волны — и нарождалось рычание шепотом, мяукающие скрежеты. Зимназовую антенну факторы укрыли в ветвях березы, растущей на крыше избы. Алеша спал на посту у окна, с карабином Маузера под рукой, в то время, как тихие нотки регтаймов или диксиленда сочились в сибирскую ночь.
На дворе стоял апрель 1930 года, и на Тихом Океане продолжалась Великая Война Четырех Флотов, армии же Николая II Александровича шли через европейскую Россию, огнем и железом выпаливая Революцию. Все военные договоры, заключенные державами, утратили силу, а так же все те дипломатические пакты правящих домов, сцеплявшие Европу и ее колонии сетью искусственных зависимостей, придуманных еще Бисмарком. В Азии же китайский император вырезал миллионы собственных взбунтовавшихся крестьян; японский император, окончательно захватив Корею, сражался с американцами за Чукотку. Сибирью не управлял никто.
По ночам они были более разговорчивыми, то есть, бывал Гаврила, потому что Алеша, по обычаю робких крестьян, супился и бормотал в присутствии чужого человека, с большим трудом отвечая, да и то, односложно. Зато Гаврила наверняка радовался возможности поболтать с новым собеседником. До него не сразу дошло, что я родом с Большой Земли; поначалу его обманула та печать; затем глядел по потьмету и принимал меня за урожденного лютовчика; в конце концов — за сороку, давно уже занимающегося тунгетитом. Стояло Лето, так что все это необходимо было отрубить быстро и решительно: Бенедикт Герославский, сказал я, пришпилив его самым честным циклопическим взглядом, Бенедикт Герославский, за которым высланы объявления о розыске, а то и смертные приговоры от царского имени.
Поверил, не поверил — когда в первую ночь я присел к нему возле поющего и тихонько визжащего радиоприемника, то, угостив меня неплохим даже табаком, он тут же перешел именно к тунгетитовым делам. Говорил о том, что они и сами не знают, что делать, и что ожидают приказов от фирмы, как слов Спасителя, ведь если бы пришел к ним какой сорока запоздалый с мешком тунгетита, так что? — скупать? по сколько рубчиков за фунт? а чернородки? Здесь не знали, имеется ли какой-то на них спрос. В прошлом году промышленность Льда пала, и с тех пор они новых ценников не получали. Спрашиваю, а слышали ли они, чтобы в Сибири вообще кто-то скупал тунгетит. Ой, плохое время для всякой торговли, гаспадин Ерославский, —пожилой фактор пыхает из трубочки, покручивая настройку радио. Сначала люты пошли к черту, и зимназа у нас нет, большие деньги из Сибири уходят. А потом уже к черту пошли правительство и законы, так что уже не может человек выйти на тракт с добром на продажу или там с деньгами, на продаже заработанными, потому что раз-два и облупит его та или иная партия бродяг, революционеров, мартыновцев, тех или иных народников, а то и просто разбойников. Впрочем, люди и сами к каким-либо интересам в такие шаткие времена охоту потеряли. Кому не горит, носа наружу не высунет. А тунгетит, как раз, и так теперь сложнее высорочить, тем более — чернородки, когда лед растаял, сошли снега, прошла вода, так что все уходит в грязь, в землю.
…Говорит, что промышленность Льда умерла — а не слышал ли, случаем, что там случилось в Иркутске и в Зимнем Николаевске? В приемнике шушукает нью-орлеанский оркестр, а в тайге ухают совы, когда Гаврила рассказывает про судьбы мира, подслушанные здесь, в сибирской глуши. Нет Зимнего Николаевска, господин Ерославский.Кто управляет Иркутском? А кто ж его может знать! А ходят ли все так же поезда по Трассибирской дороге? Если только та или иная армия не подорвала ее. А губернатор Шульц-Зимний? Не он, случаем, у власти? Ну да, нашего владыку Шульца, тьфу его, черти взяли еще во время первых выступлений, то есть, в феврале прошлого года, в день Последнего Сияния, как там, в Иркутске, резать друг друга начали — так и всякий слух о нем пропал, прибили, видно, где-то втихаря; насамодержствовал четыре годика — и хватит.А доктор Тесла? Фактор морщит медвежьи брови. Кто такой, почему не знаю? А князь Блуцкий-Осей? Тот лишь отрицательно качает головой в табачном дыму. А Пилсудский? Кто таков, снова? Знаменитый польский террорист. A-а, все они, террористы, вылезли теперь наверх и с собственными армиями открыто ходят, как поселок в тайге или там тракт значительный, то все под разными флагами: Армия Красная, Армия Зеленая, Полки польские, полки германские, боевики-анархисты, боевики-лоялисты, команды бедноты в новой мартыновской горячке, и даже вооруженные отряды китайцеви одичавшие сотни бурятских казаков под атаманами-самозванцами.
Я слушал все это без какого-либо удивления, чувствуя холодную оторванность от мира и от Истории. Когда-то меня бы все это страшно волновало, хотелось бы узнать всякую мелочь, а теперь — спрашиваю, словно про здоровье никому не нужных родственников на седьмом киселе. В конце концов, а чего другого мог я ожидать? Точно так же, как и через сибирскую природу, точно так же Оттепель идет и через Историю. Опаяло, отмерзло.
А из Европы, допытываюсь я лениво, промолчав две джазовые серенады, затягиваясь при том толстенной папиросой — а из Европы не слышали чего? Из Польши, например?Тот понуро молчит. Здесь разбойники, ворчит, но на Большой Земле — война. А я слышу в этом откровенную печаль, сердечную печаль у сибиряка, закопавшегося в глубинной чащобе — при известии о страшных опустошениях, грозящих Европе. Никогда он не был за Уралом, да и гораздо больше азиатской крови в Гавриле течет, тем не менее, печалится, словно при известии о несчастье, поразившем родителей его хорошего приятеля. Удивительным образом, это меня тронуло — что все это больше трогает его, чем меня, именно это меня и тронуло и поразило. Я дружески похлопал его по плечу, чтобы утешить. Тот сжался, отвечая из-под бровей умильной, собачьей улыбкой. Это я был здесь европейцем.