Ледяной дом
Шрифт:
– Все ли вы сказали? – прервал Зуда Артемия Петровича.
– Все, что должен был сказать и что исполню.
– Позвольте мне в свою очередь сделать вам вопрос один только.
– Будем слушать и отвечать.
– Может быть, не с такою твердостию, как доселе говорили.
– Увидим, увидим! Ну, к делу, господин грозный противник!
– Противник всегда, в чем вижу вашу гибель. Прекрасно, благородно, возвышенно ваше рвение к пользе отечества, кто с этим не согласится? Но при этом подвиге необходимо условие, и весьма важное: собираясь в свой крестовый поход, вы, как твердый рыцарь, должны отложиться от всех пагубных страстей. То ли вы делаете? Ваша
– Или волокитство, хочешь ты сказать, – прервал Волынской, несколько смутившись и покраснев. – О! эта шалость, из тысячи подобных, не опасна!.. Ты знаешь, холодный проповедник, что я не в состоянии пристраститься ни к одной женщине. Мариорица мила, прелестна… это правда; но один поцелуй – и страсть промелькнет вместе с ним, как потешный огонек.
– Он сожжет это полуденное растение и отуманит вас, сына севера, крестоносца, запаянного в броню железную! Что станется тогда с вашею доброй, любезной супругой, которая вас так любит?
– О! она женщина холодная, на эти вещи смотрит очень равнодушно.
– Пока они неопасны! Что станется тогда с вашим предприятием, с вашими друзьями, которых вовлекли в него, с вами самими?..
– Ну, полно, честный иерей Зуда! Твоих проповедей до утра не переслушаешь. Скажи-ка мне лучше, что ты думаешь о домашних моих шпионах?
– То, что главный почти в руках моих.
– Я тебя не понимаю.
– Не могу более объясниться; на днях все узнаете. Но до вашего похода, – прибавил Зуда, вздыхая, – не угодно ли будет запастись орудиями Махиавеля; они вам очень нужны.
– Ты хочешь сказать, лукавством и осторожностию, которых во мне недостает…
– Так же, как в вас слишком много благородства для борьбы с Бироном.
– О, что касается до этого, то я с тобой опять не согласен. Но обратимся к нашему учителю, Махиавелю. Ввернул ли ты в перевод выражение насчет нашего курляндского Боргио?
– Исполнил скрепя сердце, хотя со всею осторожностию, – сказал печально секретарь, как бы давая знать, что это ни к чему не послужит. – Не угодно ли вам будет прослушать последнюю главу?
Волынской дал знак согласия, и скоро принесена огромная тетрадь, прекрасным почерком написанная. Зуда сел и начал читать вслух главу из Махиавелева «Il principe», [18] которого он, по назначению кабинет-министра, перевел для поднесения государыне. Но едва успел пробежать две-три страницы, прерываемый по временам замечаниями Волынского, присовокупляя к ним свои собственные или делая возражения, как вошел араб и доложил о прибытии Тредьяковского.
– Вели впустить его, – сказал Волынской, приметно обрадованный этим посещением, – Махиавеля и политику в сторону!..
18
«О государе» (ит.).
Он вошел…
Глава VI
ПОСРЕДНИК
Пыщутся горы родить, а смешной родится мышонок!
О! по самодовольству, глубоко прорезавшему на лице слово: педант! – по этой бандероле, развевающейся на лбу каждого бездарного
– А! дорогой гость, добро пожаловать! – сказал Волынской, кивнув ему и взглянув мельком на чудовищную книгу такими глазами, как бы несли камень задавить его.
Гость отвесил глубокий поклон у двери так, что туловище его с нижнею частию фигуры составляло острый угол, – два шага вперед, другой поклон, еще ниже третий. Лицо его утучнялось радостью; желая говорить, он задыхался, вероятно от того ж чувства; наконец, собравшись с силами, произнес высокоторжественным тоном:
– Великий муж! как дань моего глубочайшего высокопочитания пришел я положить к подножию вашему энтузиасмус моего счастия.
– Поведай, поведай, что такое, – сказал с усмешкою хозяин, – но с уговором, чтобы ты сидел. Я буду мечтать, что беседую с Омиром, повествующим мне о прекрасной Елене.
– Помилуйте, я и постою пред лицом вашим.
– Да, боже мой, садись, я тебе приказываю.
Тредьяковский сел и возглагольствовал, помогая словам согласной мимикой.
– Человеческого духа такое, конечно, есть свойство, когда он сильно встревожен, что долго он как будто перстами ощущает, прежде нежели прямо огорстит слова для выражения своих чувств. В таком и я обретаюсь состоянии. Но дух, как Ираклий, чего не возможет! Он совершил во мне седьмой подвиг, и я приступаю. Я сей момент из собрания богов, с Олимпа и… и помыслите, ваше превосходительство, вообразите, возмните, какое бы благополучие меня ныне постигло.
– Что ж, ты видел государыню?
– Насладился ее божественным лицезрением, но этого не довольно.
– Она говорила с тобою?
– Еще выше и гораздо выше.
– Да не томи же нас!
– Итак, познайте, ваше превосходительство, я призван был в царские чертоги для чтения моего творения… Весь знаменитый двор стекся внимать мне. Не знал я, какую позицию принять, чтобы соблюсти достодолжное благоговение пред богоподобною Анною… рассудил за благо стать на колена… и в такой позитуре прочел почти целую песню… Хвалы оглушали меня… Сама государыня благоволила подняться с своего места, подошла ко мне и от всещедрой своей десницы пожаловала меня всемилостивейшею оплеухою.
Тут Волынской едва не лопнул со смеха; Зуда закусил себе губы.
– Не помыслите, великий господин, чтобы сия оплеуха была тяжка, каковые дают простые смертные своими руками; нет! она была сладостна, легка, пушиста, возбуждала преутаенные душевные пружины в подвижность, как подобает сие произойти от десницы небожителя. Она едва-едва коснулась моей ланиты, и рой блаженства облепил все мое естество. Не памятую, что со мною тогда совершалось, памятую только, что сия оплеуха была нечто между трепанием руки и теплым дуновением шестикрылого серафима. Проникнутое, пронзенное благодарностью сердце бьет кастальским ключом, чтобы воспеть толикое благоденствие, ниспосланное на меня вознесенною превыше всех смертных.