Легенды древнего Хенинга (сборник)
Шрифт:
На лице маленького человека застыла, словно примерзла, брюзгливая гримаса: с ней он плясал, с ней пил, с ней проваливался в краткий тревожный сон, чтобы опять вынырнуть к буйству. «За что?» – спрашивало лицо или кто-то трезвый, больной, упрятанный за окаменелыми чертами, как честный обыватель, схваченный по облыжной клевете, за решеткой «Каземата Весельчаков».
Но ответ, сатана его дери, гулял совсем в другой харчевне.
А в «Звезду волхвов» ни ногой.
Сейчас Петер, привалясь к стене, торопливо глотал одно за другим сырые яйца, утоляя голод и пытаясь хоть как-то спасти измученное горло. Подогретый «Вестбальдер» с корицей уже не помогал. Конечно, можно было послать Юргена к монахам на покаяние, встать и выйти из харчевни на свободу, где дозволено молчать, пока не онемеешь, а пальцы мало-помалу забывают пытку долгой лютней. Увы, при ближайшем рассмотрении свобода оказывалась подлой обманкой, дармовым сыром в мышеловке.
Даже яйцом подавился, от согласия.
Кашлял, кашлял, всего Юргена забрызгал. А тот и не заметил.
– «Кочевряку» давай!
Эта дьявольская «Кочевряка», плясовая школяров университета в Керпенесе и вообще сочинение Их Неподобия Люцифера, заказываемая мучителем сто раз на дню, достала больше всего. Аж в животе от нее, развеселой, яйца в пляс пустились. Лютня булькнула, горло всхлипнуло:
Кочевряка, кочевряй! Сучьим раком кочевряй! Хошь – в ад, Хошь – в рай, Небу зраком козыряй!Под жаргон ученого ворья и драчунов-бакалавров, годных лишь на виселицу, под разбойничий свист тесаков, любимого оружия буршей, не считая латыни, под беззаконное веселье струн Юрген пошел долбить пол вприсядку. Еще в начале осени, когда обочина Хенингской окружной сверкнула первым дутым золотишком, а небо лгало доверчивым людям, обещая вечную лазурь вместо разверстых хлябей, этот запойный бражник был бюргером самых честных правил. Все законы доподлинно исполнял. Даже нудный «Устав об одежде»: кто имеет восемьдесят марок серебра состояния, тому носить камзол из доброго сукна, имеющему вдвое больше – поверх камзола еще и кафтан, а кто вчетверо скопил, тому – плащ, но без меховой подкладки… Служба, дом. Пиво по воскресеньям, супружеский долг по пятницам. Женушка, милая толстушка, как раз была на пятом месяце, когда старуха-цыганка убила ее мужа. Наповал, навылет. Сказав Юргену на рынке:
– Дай монетку, сокровище.
Юрген дал.
– Дай волосок, сокровище. Правду скажу. За вторую монетку.
Юрген не дал.
– Жмот ты, сокровище. Скаред копченый. Я тебе и так правду скажу. Даром. Уйдешь ты на Рождество дорогой дальней, для других истоптанной, для тебя нехоженой. Отпоют тебя вслед, плюнут и забудут. И памяти от тебя на этой земле не останется. Помни мое слово, сокровище. Кому Рождество, а кому и свиной хрящик. На, держи. Чтоб было за какой грош гульнуть перед уходом.
И первую монетку под ноги швырнула, стерва.
В грязь.
Юрген вслед кукиш показал, только не успел обидеть. Сгинула цветастая пакость. А он остался стоять с кукишем, как с писаной торбой. Сокровище, в смысле. Из трех пальцев. На большом ноготь плоский, обкусанный. Глянул стряпчий, маленький человек с хохолком, на свой ноготь, и покатилась душа кубарем.
– Эй!.. стой, дура!
Куда там стой! – была дура, да сплыла.
Кочевряка, чур, я кочет! — Чёт подначит, чирей вскочит, Чушка чешет, Черт хохочет, Во хмелю школяр стрекочет!Весь сентябрь Юрген жил прежней жизнью. Жене ничего не сказал, в ратуше отмолчался. К отцу в гости зашел, помянуть матушку, чистую душу, которую шестой год как зарыли на кладбище Всех Святых, в народе прозванном Отпетым погостом, спросил отец, чего сын скучен, а сын плечами пожал. Так и пожимал до октября. Идет-идет, встанет и пожмет. А по скулам желваки катаются. И хохолок трепещет – от ветра, должно быть. Шляпы-то из-за рассеянности забывать стал: дома, в ратуше, в лавке зеленщика.
С октября по гадалкам кинулся. Ну, тут дело не сложилось: гадалок тьма, все брехливые, хуже шавок подзаборных. Поди их пойми! Кто скажет: «Соврала цыганка! Живи-радуйся!» – а ты думай: в картах увидела? от фонаря брякнула? Кто скажет: «Берегись, правду вещунья напророчила!» – а ты чеши затылок: остерегает? запугивает? Кто прибавит: «Сглаз на тебе, дядюшка! Снимать будем?» – а ты снова-здорово в догадках, словно плохой танцор в трех соснах, путаешься: ради лишнего грошика врет? впрямь помочь хочет?! С середины октября решился: стал сглаз снимать, порчу отводить. Молебны заказал – три штуки. Дорогущие, одно разоренье: святые отцы вцепились в кошелек, не отодрать. Деньжищ потратил гору! Если б по году за каждую монету, имел бы Мафусаилов век. А душа не на месте. От гадалок воротит, на святых отцов еретиком смотришь, кошель подальше прячешь. Жить хочется, только жизнь не в жизнь.
Кочевряка, кочевряй! В полночь злаком вечеряй! В четь святых, В сычий грай, — Буйных дракой усмиряй!В начале ноября к колдуну пошел. Колдун серьезный оказался: борода, нос крючком, в горшке суп из нетопырей кипит, с луком-пореем. Взял прядь с головы (прямо из хохолка драл! больно!..), взял ноготь с пальца (обкусанный, из кукиша…), взял срамоты ложку да еще плюнуть в ту ложку велел. Юрген плюнул. Как не плюнуть, когда цену колдунище заломил – ровно знаменитый Мерлин из склепа вылез, народ обирать! Через три дня получил бедняга от чародея, сизого с обильного похмелья, дюжину фигурок. И еще одну в придачу, для верности. Леплены кое-как, сикось-накось: гончар, и тот в рожу рассмеется. Но сила в фигурках немереная. Велено было идолов по друзьям раздать. Жене еще, отцу-матери… Что? Померла мать? Ну тогда первую фигурку в ее могилку зарыть, поглубже. А остальных лже-Юргенов пусть казнят жена-друзья-отец лютой смертью. Топят, значит, в кипятке, головы ножиками режут, в печку бросают или чего нового изобретут. Лишь бы лютей да ужасней. Смерть за господином Маахлибом придет под Рождество – растеряется. Глядь-поглядь, тринадцать раз уже помер, несчастный. Чего зря косу щербить? Отвели глаза смертушке, убирайся, Безносая, дай пожить молодцу.
Раздал Юрген фигурки.
Тут все плечами пожали: отец, друзья. У женушки любимой от таких страстей чуть выкидыш не случился. Нет, уперся Юрген. Убивайте. А то в монастырь от вас уйду. Взял отец ножик, друзья кипятку заварили, жена печку растопила. Погибла колдовская обманка. Юрген друзьям выпивку поставил, родителю в пояс поклонился, жену в щечку поцеловал, чтоб перед родами не волновать. День прошел, другой. Тут и задумался маленький человек: а как проверить, соврал колдун или впрямь жизнь продлил? Думал-думал, всего один способ проверки надумал. Ох, моим врагам такие способы! Моим врагам такие проверки!
С того дня – запил.
Смертно.
Кочевряка, чур, я кречет! — Кости мечет чалый нечет, Вечер чист, Чихай на свечи! — Сатана трещит о встрече!В этот поздний час «Звезда волхвов» пустовала. Служанка-приживала Криста скребла изгвазданную дегтем половицу, упав на четвереньки и смачно оттопырив пышный зад. За холмом в юбках, за Эдемским садом, разделенным надвое роскошной ложбиной, пристально следил молодой Пьеркин, правя на оселке мясницкий нож. Отец парня, хозяин заведения, третий год скорбел чревом, редко спускаясь в зал из верхней комнатенки, где куковал сутки напролет в кислом аромате снадобий, так что молодой Пьеркин готовился вскорости стать Стариной Пьеркином, каких «Звезда волхвов» перевидала уже с десяток. Впрочем, дело откладывалось со дня на день. Старик хворал, но уступать место молодежи не торопился, а подсыпать любимому папаше мышьяку в куриный бульончик парень еще не решился. Хотя и подумывал между делом. Суть злодейства, как всегда, упиралась в женщину: дебелая Криста была подкидышем. Взрастил ее не кто иной, как хворый Старина, во исполнение какого-то, давным-давно забытого обета, и теперь твердо намеревался дожить до заветного дня, когда отдаст девку в хорошие руки, взамен слупив изрядный барыш. Оттого портить красавицу не позволял, грозя лишить наследства; о законном же браке сына с приживалой и речи не шло. Сидел парень собакой на сене, на отцовской цепи, любовался вожделенным задом вприглядку и тосковал смертно.
Вот, например, сейчас: хоть всю харчевню Юрген перепляши вдоль и поперек, не оторвать молодому Пьеркину глаз от красоты несусветной.
Зато были другие глаза, что смотрели на плясуна. Без радости, но и без осуждения. Гость приехал утром, сказался с ночлегом, собираясь назавтра убраться восвояси. Человек статный, дородный, средних лет, одет строго, но денежно. Одна досада: серьга в ухе, золотой маятник на цепочке. Никак не вязалась эта серьга с обликом гостя. И еще: будь Петер повнимательней, сумел бы подметить, что гость весь вечер пил вровень с Юргеном. Только хмель его был иным. У Юргена – буря-хмель, пурга-хмель, пьяная завируха, хоть стой, хоть падай. А у этого, с серьгой – гора-хмель, утес-хмель, поросшая мхом громада. Толкни плечом со всей своей трезвости! – пупок развяжется. Сидел гость, молчал гость, «нюрнбергское яйцо» над столом качал. Часы дорогущие, тоже на цепочке, как серьга, из кулака маятником свесились: тик-так, тик-так. Так? Значит, так.