Легенды мрачной Москвы (сборник)
Шрифт:
Так называлась винная лавка Ивана Гаврилова на языке обитателей «Собачьего зала», состоявшего при «Таверне Питера Питта».
По словам самого Жана Габриеля, он торговал напитками по двум уставам: с семи утра до одиннадцати вечера – по питейному, а с одиннадцати вечера до семи утра – по похмельному.
Вечером, в одиннадцать часов, лавка запиралась, но зато отпиралась каморка в сенях, где стояли два громадных сундука – один с бутылками, другой с полубутылками. Торговала ими «бабушка» на вынос и распивочно в «Собачьем зале». На вынос торговали через
– Войдешь в ворота, там шланбой, занавеска красная. Войдешь, откроется форточка… А потом мне гривенник сунешь или дашь глотнуть из бутылки.
Возвращаясь часу во втором ночи с Малой Грузинской домой, я скользил и тыкался по рытвинам тротуаров Живодерки. Около одного из редких фонарей этой цыганской улицы меня кто-то окликнул по фамилии, и через минуту передо мной вырос весьма отрепанный, небритый человек с актерским лицом. Знакомые черты, но никак не могу припомнить.
Он назвался.
– Запутался, брат, запил. Второй год в «Собачьем зале» пребываю. Сцену бросил, переделкой пьес занимаюсь.
Я помнил его молодым человеком, талантливым начинающим актером, и больно стало при виде этого опустившегося бедняка: опух, дрожит, глаза слезятся, челюсти не слушаются.
– Водочки бы, – нерешительно обратился он ко мне.
– Да ведь поздно, а то угостил бы.
– Нет, что ты! Пойдем со мною, вот здесь рядом…
Он ухватил меня за рукав и торопливо зашагал по обледенелому тротуару. На углу переулка стоял деревянный двухэтажный дом и рядом с ним, через ворота, освещенный фонарем, старый флигель с казенной зеленой вывеской «Винная лавка».
Мы остановились у ворот.
Актер стукнул в калитку.
– Кто еще? – прохрипели со двора.
– Сезам, отворись, – ответил мой спутник.
– Кто? – громче хрипело со двора.
– Шланбой.
По этому магическому слову калитка отворилась, со двора пахнуло зловонием, и мы прошли мимо дворника в тулупе, с громадной дубиной в руках, на крыльцо флигеля и очутились в сенях.
– Держись за меня, а то загремишь, – предупредил меня спутник.
Роли переменились: теперь я держался за его руку. Он отворил дверь. Пахнуло теплом, ужасным, зловонным теплом жилой трущобы.
Картина, достойная описания: маленькая комната, грязный стол с пустыми бутылками, освещенный жестяной лампой; налево громадная русская печь (помещение строилось под кухню), а на полу вповалку спало более десяти человек обоего пола, вперемежку, так тесно, что некуда было поставить ногу, чтобы добраться до стола.
– Вот мы и дома, – сказал спутник и заорал диким голосом: – Проснитесь, мертвые, восстаньте из гробов! Мы водки принесли!..
Кучи лохмотьев зашевелились, послышались недовольные голоса, ругань.
А он продолжал:
– Мы водки принесли! И полез на печь.
– Бабка, водки!
– Ишь вас носит, дьяволы-полунощники, покоя вам нет…
– Аркашка, ты? – послышалось с печи.
– А с полу вставали, протирали глаза, бормотали:
– Где водка?..
– Дайте, черти, воды! Горло пересохло! – стонала полураздетая женщина, с растрепанными волосами, матово-бледная, с синяком на лбу.
– Аркашка, кого привел?.. Карася?
– Да еще какого, бабка… Водки!
С печи слезли грязная, морщинистая старуха и оборванный актер, усиленно старавшийся надеть пенсне с одним стеклом: другое было разбито, и он закрывал глаз, против которого не было стекла.
– Тоже артист и автор, – рекомендовал Аркашка.
Я рассматривал комнату. Над столом углем была нарисована нецензурная карикатура, изображавшая человека, который, судя по лицу, много любил и много пострадал от любви; под карикатурой подпись:
«Собачий зал Жана де Габриель».
Здесь жили драматурги и артисты, работавшие на своих безграмотных хозяев.
«Яма»
…С Тверской мы прошли через Иверские ворота и свернули в глубокую арку старинного дома, где прежде помещалось губернское правление.
– Ну вот, здесь я и живу, зайдем.
Перешли двор, окруженный кольцом таких же старинных зданий, вошли еще в арку, в которой оказалась лестница, ведущая во второй этаж. Темный коридор, и из него в углублении дверь направо.
– Вот и пришли!
Скрипнула тяжелая дверь, и за ней открылся мрак.
– Тут немного вниз… Дайте руку…
Я спустился в эту темноту, держась за руку моего знакомого. Ничего не видя кругом, сделал несколько шагов. Щелкнул выключатель, и яркий свет электрической лампы бросил тень на ребра сводов. Желтые полосы заиграли на переплетах книг и на картинах над письменным столом.
Я очутился в большой длинной комнате с нависшими толстенными сводами, с глубокой амбразурой маленького, темного, с решеткой окна, черное пятно которого зияло на освещенной стене. И представилось мне, что у окна, за столом сидит летописец и пишет…
Еще одно, последнее сказанье – И летопись окончена моя… –мелькнуло в памяти… Я стоял и молчал.
– Нет, это положительно келья Пимена! Лучшей декорации нельзя себе представить… – сказал я.
– Не знаю, была ли здесь келья Пимена, а что именно здесь, в этой комнате, была «яма», куда должников сажали, – это факт…
– Так вот она, та самая «яма», которая упоминается и у Достоевского, и у Островского.
Ужасная тюрьма для заключенных не за преступления, а просто за долги.
Здесь сидели жертвы несчастного случая, неумения вести дело торговое, иногда – разгула.
«Яма» – это венец купеческой мстительной жадности. Она существовала до революции, которая начисто смела этот пережиток жестоких времен.