Легкие миры (сборник)
Шрифт:
Т.Т.: Это ведь хорошо.
И.Д.: Вам подробно расскажут, что русские люди изобрели. Большими списками.
Т.Т.: Да-да-да. Поп Ерошка открыл электричество, когда наблюдал, как молния поразила стог сена. Знаем. Такая была книжка в 48 году, там поп Ерошка был.
Ну, это просто разные виды больных вспыхивают по-разному на разные ключевые слова. Мне кто-то что-то указывает на мои иностранные привычки и отсутствие патриотизма… А мы – Толстые – с XIII века здесь сидим! Так и сидим. Всех пересидели. Остальные
И.Д.: Да, кстати, это же нормально: зацикленность на слове и важность вербально создаваемого мира и порождаемых в нем преобразований, она отодвигает на второй план подковывание блох и строительство пирамид. Слишком невозвышенное занятие для нас.
Т.Т.: А вот в том-то и дело, что это вопрос телеологии. А зачем? Чтобы что? В чем смысл существования общества, кроме некоторых безумных предложений уйти всем назад в леса и там тачать сапоги. Что время от времени случается – весь этот руссоизм, Руссо, Лев Толстой, Солженицын, который потратил время на то, чтобы свои филиппики произнести про то, что надо чинить утюги и штопать носки. Я представляю: сидит Солженицын такой, грибок деревянный у него, у меня в детстве такой был, и чулок штопает. Ну я понимаю, да, это очень уютно. В Исландии. Гейзер шумит. Но человек, зараза такая, что-то его все время тянет вперед на пути неизвестно какого прогресса. Изобрел колесо, и все понеслось. Вектор такой. А чего? А куда?
А иначе пьянство бессмысленное, Чевенгур опять-таки, бессмысленное уничтожение всего вокруг.
И.Д.: С Чевенгуром сложнее. Там с постановкой цели вроде бы не было проблем. Наоборот, они были слишком ясны.
Т.Т.: Но вообще вот это вот желание отрицать материалистический мир – это очень интересная вещь. Что это? Луддиты тоже. Но у них хоть цель была, машины мешали им зарабатывать. А у нас не поэтому, а просто. Ведь русский человек не может видеть аккуратный предмет. Он аккуратного не выносит. Если скамейка стоит аккуратная – от вырезания каких-то слов (но это общечеловеческое, положим; все Помпеи в надписях) и до того, чтобы пнуть, перевернуть, обгадить. Это тоже очень символическая вещь. Почему европеец даже под тяжестью культуры – ведь, казалось бы, сколько веков культуры, две с половиной тысячи лет минимум! – почему он не испытывает желания хотя бы символически накакать на что-нибудь хорошее? Это же ясный символический жест. Почему русский человек легко отдается этому порыву – не нравится ему аккуратное, законченное, завершенное, материальное? А европеец терпит. У меня нет на этот вопрос ответа.
Слово, слово. Хорошо, слово. Неужели, если ты словоцентричен, тебе так невыносим материальный предмет, не переводимый в слово? Хорошо сделанный. Хорошо, приятно сделанный. А ведь «хорошо сделанный» – это вещь объективная, потому что уже были сделаны бесконечные расчеты, показавшие, что то, что человеку кажется гармоничным, красивым, аккуратным и так далее, весь этот ряд синонимов, все обсчеты этого, будь то музыка или предметы какие-то, – они сводятся к формулам простым. С кругами все понятно. С овалами тоже. Почему неприятно нечто между кругом и овалом? – потому что там нечистая формула. Испытывая эстетическое удовольствие, ты видишь математику, ты видишь красивую формулу, ты видишь четкость. И это и значит – хорошо, ладно сделано.
Но русский человек это видеть не может. А европеец может.
И.Д.: Мне кажется, что все еще путаней, в том плане что нет у русского человека неприязни и отторжения мира, я имею в виду материальный мир, как задачи. Если мы не берем всяких аскетов и так далее. Русскому человеку, как и любому другому человеку, нравится жить удобно. Что не отменяет при этом парадоксальным образом всего, что вы вот сейчас сказали.
Т.Т.: В желании набрать себе побольше и жить комфортно мы ничем не отличаемся. В этом смысле мы одинаковы. Да, комфорт – хорошо, лучше лежать, чем сидеть, красивые вещи – хорошо, брать себе, другому не давать. Это понятно. Но дальше, например, – а к чему все? А зачем это все? Следующая стадия – желание разрушить, и этот вопрос как-то предшествует. К чему все это нужно? Вот пнуть. Вот пойти потоптать. Это совсем не только русский человек. Какой-нибудь плебс английский, охлос – о, это страшное дело, если вы видели фотографии, как они гуляют.
И.Д.: Конечно.
Т.Т.: Но вот и мы тоже. А там кельтская эта вот штука очень близка к нам. Выпить, буянить, все заблевать. Мы не одиноки в этой Вселенной. Но все же нам это родное, привычное, мы не ждем другого. Мы знаем, что у нас обязательно плиточка будет недоложена, обязательно там будут дыры, сбоку будет свален мусор, будет лежать такое бетонное кольцо загадочное, а внутри будет накакано. Мы же знаем это. Так было всегда. Мы с этим выросли.
И.Д.: Вы сейчас очень живо описали ремонт в моем дворе, который сделали только что. Вплоть до кольца.
Т.Т.: Вижу сквозь километры.
И.Д.: Но если я правильно понял вашу мысль, эта тяга к разрушению – она тоже от вербального. От поиска смысла и ненахождения его.
Т.Т.: Это как-то связано. Я не могу сказать как. Но это в одном пакете.
И.Д.: Ты ищешь смысл, ты его не находишь, и это делает весь мир ненужным.
Т.Т.: Вот вы опять цепочку строите. Может быть, она есть, а может, и нет. Вот вы сели в поезд «Сапсан». Вам выдается пакетик полиэтиленовый. Или там целлофановый. В этом пакетике зубная щетка, салфетка для протирания рук и рожок для обуви, например. А может быть, еще сахар, соль и твердая копченая колбаса. Вот они связаны как-то причинно-следственно? Я не знаю. Но я знаю, что там.
И вот эта вот тоска, когда тебе это дадут, – она узнаваемая тоска. Железнодорожная. Вот сейчас сидели с Шурой Тимофеевским, говорили о том, что, когда подыскиваешь какую-то схожесть или параллель к той тоске, которая тебя сейчас одолевает, разом вспоминаешь какое-нибудь произведение классической русской литературы. Все было так же. Мы же не знаем, как там было. Только думаем, что знаем. А как только взвоешь – так тебе кто-то и руку подал оттуда. Да, друг, и мы воем. Чехов. Блок. Да и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне. Вот что я хочу сказать, наверное.
Волчок
Когда моя мама была маленькая, у нее был волчок (юла), толстенький такой, металлический, серебристого цвета. Он у меня и сейчас лежит на полочке.
Только он не вертится и не поет: мамины родители, внезапно осознав, что волчок напевает мелодию «Боже, царя храни», нарочно сломали его. От греха подальше. Год, наверно, был 1919-й? 1920-й? Стерженек выломали, а сам волчок, невероятно плотный, добротный, купленный в 1914 году для маминого старшего братика, а сработанный и того раньше, – сам волчок не сломаешь.