Лекции по зарубежной литературе
Шрифт:
Своего рода переход от его наружности к загадочной двойственной натуре отмечается в его манерах. Хладнокровие, серьезность, великолепное спокойствие и самообладание составляют странный контраст с безумными припадками воинственной ярости. Он любит тишину и благолепие. Он тщательно, но не впадая в манерность, выбирает выражения. Он строгий пурист: не выносит вульгарного коверканья слов и сам никогда не употребит неверного оборота. Он целомудрен, влюблен в туманную грезу, его преследуют волшебники; и, сверх всего, он учтивый джентльмен, человек бесконечной храбрости, герой в подлинном смысле слова. (Эту важную черту нельзя ни на минуту упускать из виду.) Хотя и крайне любезный и готовый угодить, одного он ни за что не стерпит — и малейшего сомнения в достоинствах Дульцинеи, госпожи его мечтаний. По верному замечанию оруженосца, отношение Дон Кихота к Дульцинее религиозно. Он и в мыслях не посягает ни на что, кроме бескорыстного поклонения Дульцинее, и надеется лишь на одну награду — быть принятым в число ее воздыхателей. «Подобного рода любовью должно любить господа Бога, — такую я слыхал проповедь, — сказал Санчо, — любить
81
Перевод Н. Любимова цит. по изданию: Мигель де Сервантес Сааведра. Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. — М.: Худож. лит., 1970.
Я прежде всего имею в виду первую часть, потому что во второй характер Дон Кихота претерпевает кое-какие любопытные изменения: к припадкам помешательства добавляются периоды страха. Поэтому, продолжая настаивать на его безграничной отваге, мы пока оставляем в стороне ту сцену из второй части, когда он трясется от страха в комнате, вдруг заполнившейся котами. Но в общем и целом он храбрее всех рыцарей на белом свете и несчастнее всех влюбленных. В нем нет и тени злобы; он доверчив как ребенок. Более того, его ребячливость, возможно, превосходит задуманную автором. Когда в одной из сцен романа в двадцать пятой главе первой части он решает каяться, совершая «безумства» — добровольные «безумства» вдобавок к обычному своему безумию, то оказывается, что по части шалостей его воображение не превышает школьного уровня.
«Во всяком случае, мне угодно, Санчо, — ибо так нужно», — говорит Дон Кихот, когда Санчо собирается отправиться из Сьерры-Морены с письмом к Дульцинее, — «мне угодно, говорю я, чтобы ты посмотрел, как я в голом виде раз двадцать пять побезумствую, причем все это я в какие-нибудь полчаса сумею проделать, — впоследствии же, коль скоро ты все это видел своими глазами, ты можешь, положа руку на сердце, поклясться, что видел и другие мои выходки, какие тебе вздумается присовокупить. Но уверяю тебя, что сколько бы ты их ни описал, а все-таки у меня их будет больше…" Тут он с необычайною быстротою снял штаны и, оставшись в одной сорочке, нимало не медля дважды перекувырнулся в воздухе — вниз головой и вверх пятами, выставив при этом напоказ такие вещи, что Санчо, дабы не улицезреть их вторично, довольный и удовлетворенный тем, что мог теперь [Сервантес заканчивает главу] засвидетельствовать безумие своего господина, дернул поводья».
Теперь о его главном сумасшествии. Мирный сельский дворянин сеньор Алонсо, он жил себе, управлял своим поместьем, вставал на заре, был заядлым охотником. В пятьдесят лет он погрузился в чтение рыцарских романов и принялся есть тяжелые обеды, включая блюдо, которое один переводчик назвал «resurrection pie» (duelos у quebrantos, буквально: «муки и переломы»), — «котелок варева, на которое идет мясо скотины, сломавшей шею, упав с обрыва». «Муки» относятся не к мучениям скотины — о них никто и не думал, — а к чувствам, которые испытывали хозяева овец и пастухи, обнаружив потерю. Недурной ход мысли. То ли все дело в меню из героической свинины, из дерзких коров и овец, столь катастрофически обращенных в говядину и баранину, то ли он с самого начала был слегка не в себе — так или иначе Дон Кихот принимает благородное решение оживить и вернуть бесцветному миру яркое призвание странствующего рыцарства с его особым строгим уставом и со всеми его блистательными миражами, страстями и подвигами. С мрачной решимостью он принимает как свою судьбу «труды, тревоги и сражения». [82]
82
В.Н. добавляет, сначала взяв в скобки, затем вычеркнув: «или "пот, кровь и слезы", как выразился более тучный джентльмен в более трагических обстоятельствах». — Фр. Б. (Из выступления У. Черчилля в парламенте в мае 1940 г.)
С этих пор он выглядит разумным человеком не в своем уме или безумцем на грани здравомыслия; полосы полоумия, помраченный рассудок с просветами разума. Таков он в чужих глазах, но и ему вещи явлены в столь же двойственном виде. Реальность и иллюзия переплетены в жизненном узоре. «Как могло случиться, — говорит он своему слуге, — что, столько странствуя вместе со мной, ты еще не удостоверился, что все вещи странствующих рыцарей представляются ненастоящими, нелепыми, ни с чем не сообразными. <…> Однако на самом деле это не так, на самом деле нас всюду сопровождает рой волшебников, — вот они-то и видоизменяют и подменивают их и возвращают в таком состоянии, в каком почтут за нужное, в зависимости от того, намерены они облагодетельствовать нас или же сокрушить».
В «Одиссее», как вы помните, у героя могучие помощники. Пока он прячется и притворяется, мы лишь слегка опасаемся, как бы он ложным шагом не выдал своей силы раньше времени; в случае же с Дон Кихотом как раз скрытая и милая слабость бедного рыцаря заставляет нас бояться, что ее заметят его грубые друзья и недруги. Одиссею, в сущности, ничто не грозит; он словно здоровый человек в здоровом же сне: что с ним ни случись — он проснется. Планида грека светит ровным светом сквозь все тяготы и опасности. Пусть один за другим исчезают его спутники, проглоченные чудовищами или спьяну сверзившиеся с кровли, ему все равно в голубой дали будущего обеспечена тихая старость. Ласковая Афина — не идиотка Доротея и не дьяволица-герцогиня из «Дон Кихота», — ласковая Афина держит скитальца в мерцающем совооком луче (то сером, то бирюзовом, меняющем
Когда Дон Кихот отрекается от прошлого в конце книги, в самой печальной ее сцене, то дело не в его благодарности христианскому Богу и не в Божественном вмешательстве — просто это отвечало тогдашней мрачной морали. Внезапная сдача, жалкое отступничество — вот что случилось с ним на смертном одре, когда он отрекся от славы романтического безумия, составлявшего его суть. Эта сдача вряд ли сравнима с мужицким отречением вздорного старика Толстого, отказавшегося от восхитительной иллюзии «Анны Карениной» ради азбучных банальностей воскресной школы. Не приходит на ум и Гоголь, ползающий в покаянных слезах перед печкой, где догорает вторая часть «Мертвых душ». Ситуация Дон Кихота сродни, пожалуй, тому, что приключилось с Рембо, французским поэтом несравненной одаренности, который в 80-х годах прошлого века бросил писать стихи, придя к выводу, что поэтические грезы греховны. С некоторым смущением я замечаю, что вообще-то тщательно составленный «Новый академический словарь Вебстера» не упоминает Рембо, хотя в нем уместились Радецкий, австрийский фельдмаршал; Раизули, разбойник из Марокко; Генри Гендель Ричардсон — псевдоним Этель Флоренс Линдсей Ричардсон, австралийской романистки; Распутин, чудотворец и политик; и старина Рамзей, Джеймс Эндрю Браун (1812–1860), десятый граф и первый маркиз Даль-хауза, британский колониальный чиновник.
Наверное, Санчо Панса составлял этот список.
ТОТ САМЫЙ САНЧО ПАНСА (СВИНОЕ БРЮХО, НОГИ ЖУРАВЛЯ)
Кто он? Работяга, в юности пастух, одно время сельский старшина. Он человек семейный, но бродяга в душе, этот Санчо Панса, восседающий на осле, как некий патриарх, — фигура, от которой веет тупой важностью и зрелостью лет. Чуть позже его образ и ум проясняются; но он никогда не достигает отчетливости Дон Кихота, и эта разница хорошо согласуется с тем, что характер Санчо есть плод обобщения, а Дон Кихот создан по индивидуальной мерке. У Санчо густая, всклокоченная борода. Ростом он хотя и невелик (чтобы лучше оттенить своего долговязого хозяина), но с огромным пузом. Туловище у него короткое, зато ноги длинные — ведь, кажется, и само имя Санчо происходит от слова «Zankas» — голени или тонкие, как у цапли, ноги. Читатели и иллюстраторы горазды пропускать эту его длинноногость, чтобы не ослаблять контраста между ним и Дон Кихотом. Во второй части книги Санчо, пожалуй, еще толще, чем в первой, а солнце покрыло его тем же темным загаром, что и его господина. Однажды он виден с предельной четкостью, но этот миг краток — речь идет о его отправке губернатором на континентальный остров. Тут он выряжен под важного судейского. Шляпа и плащ у него из верблюжьей шерсти. Везет его мул (приукрашенный осел), а сам серый ослик, ставший чуть ли не частью или свойством его личности, плетется сзади под блестящей шелковой попоной. И здесь маленький тучный Санчо выезжает с той же дурацкой важностью, что отличала его первое появление.
Сначала может показаться, что Сервантес решил дать храброму как лев лунатику тупого труса в оруженосцы для контрастного контрапункта: небесное безумие и низменная глупость. Однако Санчо выказывает слишком много смекалки, чтобы счесть его законченным идиотом, хотя он и бывает законченным занудой. Он вовсе не дурак в десятой главе первой части, когда после битвы с бискайцем точно оценивает храбрость Дон Кихота: «По правде сказать, я за всю свою жизнь не прочел ни одной книги, потому как не умею ни читать, ни писать, — признался Санчо. — Но могу побиться об заклад, что никогда в жизни не служил я такому храброму господину, как вы, ваша милость». И он проявляет глубокое почтение к изысканному стилю рыцаря, слушая его письмо к Дульцинее, которое должен передать: «Ах ты, будь я неладен, и как это вы, ваша милость, сумели сказать в этом письме все, что вам надобно, и как это все ловко подогнано к подписи "Рыцарь Печального Образа"! Ей-ей, ваша милость, вы дьявол, а не человек, — нет ничего такого, чего бы вы не знали». Здесь есть особый подтекст, поскольку именно Санчо нарек Дон Кихота Рыцарем Печального Образа. С другой стороны, Санчо не чужд и чародейства: своего хозяина он дурачит самое меньшее трижды, а у смертного одра Дон Кихота Санчо вовсю ест и пьет, весьма утешенный обещанным наследством.
Он отъявленный плут, но плут остроумный, состряпанный из ошметков несметных литературных плутов. Его делает хоть сколько-то индивидуальным лишь одно — различимые в нем гротескные отзвуки величавой музыки его хозяина. Говоря с горничной, он дает очень складное определение странствующего рыцаря: то он корчится от побоев, то получает корону, что недалеко от возможной формулы для другого фантома, чья борода длиннее, а родина холоднее, — короля Лира. Конечно, нельзя сказать, что благородное сердце Кента или забавный лиризм шута могут найтись и у Санчо Пансы, который, несмотря на все свои смутные достоинства, — толстозадое дитя фарса, и больше ничего; но он верный товарищ, и Сервантес не шутя пользуется словом «благородство», говоря о решении Санчо остаться со своим господином в минуту особой опасности. Вот эта привязанность к хозяину вместе с любовью к ослику составляют самую человечную его черту. А когда вообще-то черствый и корыстный Санчо добросердечно дает денег галерному рабу, слегка вздрагиваешь, вдруг осознавая, что его могло тронуть сходство раба с хозяином Санчо — оба они старики, мучающиеся от больного пузыря. Не будучи болваном, он и не просто трус. Несмотря на свое миролюбие, он наслаждается сражениями, если как следует разгорячится, а выпив, видит в опасных и фантастических приключениях замечательную забаву.