Лелия
Шрифт:
Так вот, эти дети солнца, которым мы, поэты, завидуем в наших мечтах, как земным избранникам, разумеется, спрашивают себя порою, не существует ли страны, облюбованной небом, которая не исполосована потоками раскаленной лавы, которую не опустошают разрушительные ветра, страны, которая пробуждается по утрам такая же ровная, спокойная и теплая, какой была накануне. Они спрашивают себя, неужели бог в гневе своем населил все земли жаждущими крови пантерами и отвратительными змеями; может быть, эти простодушные люди мечтают о земном рае под нашими умеренными широтами, может быть они видят во сне, как холодный туман опускается на их загорелые лица и смиряет окружающий их неуемный зной. Мы-то ведь в снах наших видим красное и горячее солнце, сверкающую равнину, раскаленное море, а под ногами — горячий песок. Мы призываем южное солнце отогреть наши закоченевшие спины, а южане готовы вымаливать капельки нашего дождя, чтобы увлажнить ими горящую грудь. Так повсюду человек страдает и ропщет: это нежное и нервное создание напрасно возомнило себя царем вселенной; он —
Самое страшное из всего, что создали художники и поэты, поддаваясь причудам своей необычайной фантазии, и самые частые картины, преследующие нас в кошмарах, — это шабаш оживших трупов, окровавленных скелетов животных, и разного рода чудовищные несообразности: птичьи головы на лошадиных туловищах, крокодильи морды на верблюжьих шеях; это нагромождение человеческих костей, это оргия ужаса, от которой пахнет кровью, это вопли страдания и зловещие крики изменившихся до неузнаваемости животных. Неужели вы считаете, что сны — это простая игра случая? Не кажется ли вам, что, помимо законов, связей и привычек, утвержденных правом и властью, у человека могут быть еще тайные угрызения совести, смутные, инстинктивные — и никакой ход его повседневных мыслей не может склонить его признаться в том, что его мучит, и поделиться с кем-нибудь своей тайной? Угрызения эти выявляются только в суеверном страхе и в сновидениях. Теперь, когда нравы, обычаи и верования разрушили некоторые стороны нашей духовной жизни, жизнь эта запечатлелась в каких-то уголках нашего мозга и может быть обнаружена, лишь когда наше сознание засыпает.
Есть немало других сокровенных ощущений такого же рода. Есть воспоминания, словно оставшиеся в нас от прежней жизни; дети, появляясь на свет, несут с собою страдания, уже испытанные в могиле, ибо очень может быть, что человек покидает холодный гроб, чтобы улечься в мягкой и теплой колыбели. Кто знает! Не прошли ли мы все через смерть и хаос? Эти страшные картины преследуют нас во всех наших снах! Откуда у нас этот живой интерес к угасшим жизням, откуда эти сожаления и эта любовь к людям, от которых в истории человечества осталось всего-навсего одно имя? Не есть ли это бессознательное влечение памяти? Иногда мне кажется, что я знала Шекспира, что я плакала вместе с Торквато, что вместе с Данте проносилась по небу и аду. Одно имя былых времен возбуждает во мне чувства, похожие на воспоминания, так как некоторые запахи экзотических растений напоминают нам страны, откуда эти растения привезены. Тогда наше воображение ведет себя с ними так, как будто они ему давно привычны, как будто нога наша ступала уже по этой неведомой стране, в которой, однако, как мы думаем, мы никогда не жили и не умирали. Что мы, несчастные, обо всем этом знаем?
— Мы знаем только то, что мы не можем этого знать, — сказал Стенио.
— Вот это-то нас и мучит, Стенио! — воскликнула она. — Бессилие, которое целой вселенной, порабощенной и покалеченной, плохо удается скрыть под блеском своих иллюзорных трофеев. Искусство, промышленность, науки, нагромождения цивилизации — что это, как не постоянные попытки человеческой слабости утаить свои недуги и прикрыть свою нищету? Поглядите, может ли роскошь, сколько бы изобилия, сколько бы утех она ни несла, создать в нас новые чувства или усовершенствовать организм человека; поглядите, удалось ли непомерно развитому человеческому разуму применить теорию на практике; привели ли все усилия к тому, что наука продвинулась за пределы недосягаемого; чудовищно возбудив наши страсти, вкусили ли мы всю полноту наслаждения? Сомнительно, чтобы прогресс, достигнутый шестьюдесятью веками поисков, мог сделать существование человека терпимым и уничтожить для многих необходимость самоубийства.
— Лелия, я даже не пытался доказать вам, что человечество достигло апогея своего величия. Напротив, я уже говорил вам, что, на мой взгляд, еще немало поколений сменят друг друга, прежде чем достичь этой высоты, а достигнув ее, оно, может быть, сумеет продержаться еще века, прежде чем дойдет до той степени падения, какую вы приписываете ему сейчас.
— Как вы можете думать, юноша, что мы идем неуклонно вперед, если вы видите, что вокруг вас гибнет столько убеждений и на смену им не приходят новые, если вы видите, что все общество в разброде и не стремится жить в соответствии с законами природы,
— Да, я знаю, напрасные усилия во все времена томили человечество. Но лучше уже такое время, когда господствует тирания и рабы страдают, чем такое, когда тирания дремлет, оттого что рабы ей безропотно покорились.
— В былые времена, после войн, которые человек вел с человеком, после этих потрясений всего общества мир, еще молодой и сильный, поднимался и восстанавливал свое здание для последующих веков. Этого больше не будет. Мы не только переживаем, как вы считаете, последствие одного из недавних кризисов, когда разум человеческий в утомлении засыпает на поле битвы, прежде чем успевает взять в руки оружие освобождения. Вынужденный падать и подниматься вновь, лежать простертым на боку в надежде увидеть, как его раны откроются и закроются снова, метаться в оковах и, обращая крики свои к небу, доходить до хрипоты, колосс стареет и слабеет: теперь он качается, как развалины, которые вот-вот рухнут, — еще несколько часов предсмертных судорог, и ветер вечности равнодушно пронесется над хаосом отпустивших поводья народов, все еще вынужденных оспаривать остатки поверженного мира, который уже не может удовлетворить их потребности.
— Так вы верите в наступление Страшного суда? О моя бедная Лелия! Ваша сумрачная душа порождает эти неимоверные ужасы, ибо она слишком велика для мелких суеверий. Но во все времена ум человека занимали мысли о смерти. Аскетические души всегда находили усладу в мрачном раздумье и старались представить себе конец мира и гибель вселенной. Вы не первая пророчите его, Лелия. Иеремия явился раньше вас, и ваша гневная дантовская поэзия не создала ничего столь зловещего, как Апокалипсис, который блаженный безумец распевал в бреду по ночам на скалах Патмоса.
— Я это знаю, но голос Иоанна Богослова, мечтателя и поэта, люди услыхали и восприняли. Он поверг в ужас мир и, хоть его невозможно было понять, он обратил в христианскую веру множество самых заурядных людей, которые были глухи к высоким евангельским истинам, внушив им страх. Иисус отверз небо спиритуалистам, Иоанн отверз ад и выпустил оттуда смерть на бледном коне, деспотизм с окровавленным мечом, войну и голод, скакавших на лошадином скелете, чтобы испугать чернь, которая спокойно переносила все бедствия рабства, но испугалась, увидав их в языческом обличье. А в наши дни пророки вещают в пустыне, и ни один голос не отвечает им, ибо мир ко всему равнодушен; он глух, он ложится и затыкает себе уши, чтобы умереть в покое. Напрасно иные разбросанные по земле кучки сектантов стараются разжечь в людях искорку добродетели. Последние обломки духовной мощи человека, они всего лишь на несколько мгновений вынырнут над бездной, чтобы потом, вместе с другими обломками, погрузиться на дно этого безбрежного моря, которое зальет весь мир.
— О, зачем так отчаиваться, Лелия, в людях, которые стараются в наш железный век возродить добродетель! Если бы я, как вы, сомневался в том, что им это удастся, я не стал бы высказывать этого вслух. Я боялся бы совершить преступление.
— Люди эти меня восхищают, — ответила Лелия, — и я хотела бы быть среди них, пусть даже последней Но что могут сделать эти пастыри со звездою на челе перед великим чудовищем Апокалипсиса, перед этой огромной, и страшной фигурой, неизменно главенствующей над всем, что в писаниях своих изображает пророк. Эта женщина, бледная и прекрасная, как преступление, эта великая блудница народов, украшенная драгоценностями Востока, верхом на гидре, изрыгающей потоки яда на всех человеческих путях, — это цивилизация, это человечество, совращенное роскошью и наукой, это ядовитая лавина; она поглотит всякое слово добродетели, всякую надежду на возрождение.
— О Лелия, — воскликнул поэт, охваченный суеверным предчувствием. — Не вы ли этот несчастный и страшный призрак? Сколько раз великий ужас овладевал мною в снах! Сколько раз вы являлись мне как олицетворение невыразимых мук, в которые бросает человека его пытливый разум! Не олицетворяли ли вы с вашей красотою и вашей печалью, с вашей скукой и вашим скептицизмом избыток страдания, порожденный чрезмерностью мысли? Не вы ли высвободили, если так можно выразиться, растратили по мелочам, прельстившись новыми впечатлениями, впадая в новые заблуждения, духовную силу, которую столь развили занятия искусством, поэзией и наукой? Вместо того чтобы, вняв голосу благоразумия, по-настоящему привязаться к простодушной вере ваших отцов и к той прирожденной беззаботности, которую господь вложил в человека, для того чтобы он мог насладиться отдыхом и сохранить свои силы; вместо того чтобы жить благочестивой и скромной жизнью, вы предались соблазнам тщеславной философии. Вы окунулись в поток цивилизации, который поднимался, чтобы разрушать, и который слишком быстрым своим бегом смыл едва заложенные основания грядущего. И только потому, что вы на несколько дней отодвинули осуществление того, что творили века, вы считаете, что разбили песочные часы в руках у времени! В вашем страдании много гордости, Лелия! Но господь даст схлынуть этому потоку бурных веков — для него это не более, чем капля воды в море. Ненасытная гидра погибнет без пищи, и из ее трупа, который закроет собою весь мир, явится на свет новая порода людей, более сильных и выносливых, чем мы.