Ленька Охнарь (ред. 1969 года)
Шрифт:
— Все мы отстали, — задумчиво сказал сосед слева. — Не тому учились на воле.
Юсуф, наоборот, стал утешать:
— А легко тебе, Охнарик, был первый время в колонии?
— Завидую тебе, Ленька! — с жаром воскликнул Заремба. — Уже учишься, в науку вцепился. А мы вот только с осени.
— Тоже в школу погонят? — участливо спросил Охнарь. — Ведь на селе ж только четырехклассная?
— Четырехклассная, — проговорил Владек Заремба, не замечая тона друга. — В нее, как сам знаешь, малыши наши ходят. А мы, старшие, готовимся к выходу на волю, только не на старую волю. Юля Носка и Сенька Жареный на рабфак подают. Тут их сейчас
Знаю теперь, кто подлежащий, кто сказуемый, кто глагол, где какой род, — засмеялся Кулахметов.
— Я какого рода? — спросил его Охнарь.
— Бестолкового.
Колонисты захохотали. Охнарь громче всех.
— А куда ты сам, Владя, собрался? — спросил он потом, вновь обретая безмятежное расположение духа.
— Хочу сперва на завод, — не сразу ответил Заремба. Чувствовалось: вопрос задел самые заветные его думы. — Отец мой котельщиком был. В Лодзи работал, в Познани. Хочу и я в рабочем котле повариться, а там — в совпартшколу. Понимаешь, люблю организаторскую работу, На своей шкуре испытал, как много советская власть сделала для человека и. душу за нее положу, увижу паразита — перерву горло. Предлагали мне тут на курсы поехать, в Изюм, а после поступить воспитателем у нас же в колонии, да я не хочу, К тому же Тарас Михайлыч уходит.
— Куда уходит? — встрепенулся Охнарь. — Зачем?
— Забирают, брат,— гордо ответил Владек. — Заведующим! Тоже в колонию, но в областной центр. Там у него будут производственные мастерские.
Те, те, те! Совсем, значит, колония меняется? Да! Без Колодяжного станет уж не так интересно. Не ожидал Ленька услышать здесь столько Новостей. Может, именно поэтому он совсем равнодушно отнесся к сообщению о том, что долговязый пекарь Яким Пидсуха живет в Нехаевке. Вошел в приймаки к немолодой вдове с четырехлетней дочкой. Зато теперь у него пара рябых волов, кобыла, овечки, сад: хозяйствует. Отпустил усики, колонистов сторонится.
Двое из ребят задремали. Луна светила так же ярко, но слева появилась тень от тополя, словно кто бревно бросил на землю.
Горизонт на востоке слегка забелел, и стала заметна легкая тучка над ним. В колонии, на птичне, заорал петух, ему отозвались петухи на хуторе, и протяжная голосистая перекличка всколыхнула ночную тишину. Сильнее, душистее запахло сено, оно стало волглым. Хлопцы вышли из сарая покурить перед сном. Оказывается, упала роса, трава тускло блестела и была мокрой. Откуда-то с поля набежал ветерок, сонно зашепталась листва тополей. Где-то в лесу, за бочагом, крикнул филин. Сладко зевая, колонисты улеглись на свои умятые места.
— А какую у нас, Ленька, библиотеку завели, посмотришь завтра, — мечтательно сказал один из хлопцев.
И опять все вдруг заговорили разом. Охнарь с благодарностью вспомнил Оксану. Он тоже мог назвать и «Детство» Льва Толстого, и «Оливера Твиста» Диккенса, и «Слепого музыканта» Короленко, и «Хижину дяди Тома» Бичер-Стоу, подаренную Буч- мой, которого он так по-хамски обидел, и еще добрый десяток книг.
— У меня тут стихи есть, — горячо сказал Владек и, порывшись в сене, достал вчетверо сложенную газету. — Вот. В «Комсомольской правде» напечатаны. Поэт Эдуард Багрицкий, называется «Дума про Опанаса», о гражданской войне. Хотите, почитаю? Закачаешься.
Он свободно стал читать при лунном свете, и Охнарь выслушал литые, звенящие строфы о своем любимом легендарном герое:
Долго бы еще, наверно, проговорили хлопцы, да проснувшийся Омельян цыкнул: «Годи. Разыгрались, как жеребцы стоялые. Завтра дня не будет?»
Колонисты притихли. И когда дремота, казалось, совсем опустилась на клуню, смежила всем глаза, Владек Заремба вновь приподнял с подушки белокурую голову.
— Главное-то не спытал: как у тебя с комсомолом? Вступил?
— Только приехали в город, сразу побежал в ячейку, — сказал Охнарь, подмигнул и засмеялся.
Заремба сел, шурша сеном, долго молчал.
— Эх, ты... свой из помойной ямы, — раздельно с презрением сказал он. — У нас в колонии и то уже есть своя ячейка. Семь человек ребят приняли. Тут и Юля, и Якуб, Охрим Зубатый, я тоже.
— Это вы — комсомол? — вдруг расхохотался Охнарь и зажал ладонью рот, чтобы не разбудить товарищей, сторожа. — Вы? Да какая ж вы ячейка? Шпана! Ой, уморил!
Ответил Владек опять не сразу, словно всячески боролся, старался сдержать себя.
— Ну, недалеко ж ты ушел, Ленька. Правду на суде говорил Тарас Михайлович: закоренел ты, как... бородавка. Видал я разное жулье, дураков всех мастей, отпетых, недотеп, но таких лопухов, как ты, ни разу. А еще в городе живешь, в девятилетке учишься. Как тебя там не выгнали?
— Заве-ел! — задетый его тоном, враждебно сказал Охнарь. — Да ты, никак, Владя, все-таки в воспитатели метишь? Или, может, прямо в красные попы?
— Жалко, что ты гость, — яростно, шепотом проговорил Заремба.
Казалось, еще минута, и друзья поссорятся, как это не раз случалось в прошлом году, а то и пустят в ход кулаки. На попоне вновь зашевелился Омельян, и Владек скрипнул зубами, резко натянул на голову простыню, и повалился на соломенную подушку. Не стал спорить и Охнарь.
Он долго лежал не двигаясь, перебирая в памяти весь этот день, ночной разговор здесь, в клуне, и его удивило, как радуются колонисты и предстоящему ученью, и вступлению в комсомол. Ведь они тоже сядут на одну парту с «домашними», станут активистами. Может, действительно настало время, похожее на какой-то весенний разлив: куда ни ступи — вода, все вокруг бурлит. Один он, Ленька, вроде промерзшей кочки.
Странные вообще вещи творятся с ним. Только разберется с величайшим трудом в окружающей обстановке и подумает! «Ага, наконец я додул, какая теперь жизнь», — как, глядь, а все уже переменилось, родились новые запросы, понятия, и он остался позади, будто комок грязи за телегой. В самом деле, колония для него, как и для всех воспитанников, должна стать вчерашним днем. Сейчас хлопцы и девчата хотят одного: ученья. Учиться за партой, учиться за станком, учиться с винтовкой на плече, но только учиться, Идти в большую жизнь полноправными советскими гражданами. Чего же, спрашивается, он, Ленька, сюда приперся? Иль дурней всех?
«Уж не вернуться ль назад? — впервые отчетливо понял он то, что еще по пути сюда смутно стучало в сознании. — Но примут ли? Попросить разве прощения, как тогда в колонии?»
Гадко стало у Охнаря на душе, мерзко. Год назад каялся и опять? Раньше здесь судили, теперь в школе? И долго ли ему сидеть перед своими товарищами в роли оболтуса и разгильдяя, нового Митрофанушки-недоросля? (Охнарь прочитал комедию Фонвизина.) Когда ж он наконец почувствует себя равным со всеми? Не пора ли пошевелить мозгами?