Ленька Охнарь (ред. 1969 года)
Шрифт:
Совсем по-разному рассказывали о молодости Просвирни. То ли в девичестве она постриглась в монастырь да ее похитил проезжий балаганный борец, то ли служила в прислугах, была соблазнена «паном» и выдана им в слободу за мещанина. Овдовев, Просвирня получила от мужа в наследство этот дом. После революции, чтобы чем-то жить, она стала пускать квартирантов, развела огород, торговала на городском базаре огурчиками, редисом. Двужильный снял у нее комнату. Он часто угощал хозяйку вином, дорогими закусками, дарил то платок, то отрез ситца на платье; Просвирня взахлеб расхваливала соседям новых жильцов. «Законная супруга» квартиранта Манька Дорогая, поняв жадную, хищную натуру хозяйки, втянула ее в свои темные дела.
Просвирня согласилась
Переулок не подозревал, кем на самом деле были жильцы Просвирни. Поселились в разное время люди, да и все. Двужильный выдавал себя за коммерсанта: мало ли в начале двадцатых годов таких появилось в России? Модька был его племянником, готовившимся в институт. Хряк говорил всем, что он агент-снабженец. Калымщик — мастер по копчению, засолке рыбы. (Рыбу он действительно мог приготовить превосходно.) Жены вели хозяйство.
К ним заглядывал разный люд, веселились. А кому это запрещено? Жильцы Просвирни и сами не чурались соседей: заходили в гости, принимали у себя человек по восемь сразу. Тогда велись степенные беседы о ценах на пшеницу, кожи, о вероломном убийстве Воровского в Лозанне, о начавшем входить в моду футболе, умеренно пили вино, плясали.
Не могли от Охнаря остаться скрытыми и отношения «квартирантов» между собой. По опыту беспризорных скитаний он знал, что там, где всем грозит одна и та же опасность, люди дружнее сплачиваются плечом к плечу. Он видел, что все ворье уважало Двужильного за железную волю, смелость, хватку, слушалось; Двужильный являлся тем цементом, который скреплял всех воедино. Манька Дорогая относилась и к женщинам и к мужчинам свысока, надменно и только беспрекословно слушалась мужа, да и ему нет-нет дарила в спину взгляды, которым бы он не обрадовался. Если Глашка Маникюрщица могла когда и подмести комнаты, и постирать за собой, и накрыть на стол, то Манька рук ни обо что не пачкала и держалась барыней, подлинной хозяйкой.
Заметил Ленька и то, что Глашка никогда не разговаривала с Хряком, глядела как бы сквозь него и не скрывала брезгливости к мужу — Галсану, хотя ему ни в чем не прекословил. Хряк всегда смотрел на нее виноватым и жадным взглядом, не раз что-то шептал вслед, кусал губы. Калымщика ж терпеть не мог, весь ощетинивался. Леньке они напоминали двух псов разной породы, вынужденных жить на одном дворе. «Втрескался в Глашку? размышлял он. — Ревнует? Но за что она на Фомку зуб держит?» Он сам знал, кому из двух мужчин больше сочувствует. Если бы Хряк отбил у монгола Маникюрщицу, посмотреть было бы интересно.
Самым веселым в доме был Модька Химик. Он то и дело приносил притон разные книжки, которые сам и поглощал, завалившись с ногами на диван. Выступал в роли иллюзиониста, ловко, неуловимо манипулируя папиросами, лентами; знал множество карточных фокусов. По словам Модьки, он когда-то был студентом Томского университета. «Дела давно минувших дней, преданье старины глубокой», — любил добавлять он.
В противоположность Модьке, Хряк с трудом каракулями выводил свою фамилию. Охнарю пришлось под его диктовку писать письмо к вдовушке, торговавшей в городе квасом, марафетом, маковниками. Начиналось оно так:
— «Любезная нам Матрена Яковлевна, драгоценная Матреша. К вам с приветом Фомушка Щупахин, ваш кавалер. Еще шлю я тебе низкий поклон, пупсик, и свою любовь до гробу. Матрена Яковлевна, я не могу минуточки, чтобы не скучать по вас, и шлю свое горячее здравствуйте». И так на две страницы. Лишь в конце письма сообщалось, что Хряк приглашает свою перезрелую даму в кинематограф.
Вернувшись однажды под утро от любовницы, Хряк, по обыкновению, со всеми подробностями расписал, как провел с ней ночку. Ненадолго задумался, потом, словно размышляя, сказал:
— Все подбиваюсь к ее «затырке». Есть же у нее иде-нибудь в чулке под половицей? На икону крестится, будто до копейки в торговлишку вложила. Брешет небось? Знайти б. Уж я сумел бы подыскать этому сармаку местечко в своем кармане. А там помахал бы ей издаля ручкой. Искать зачнет? Так бы обнял, что и дышать перестала, шкуреха.
И загоготал во весь рот.
VIII
Огни, огни, огни! Главная улица города сияла, источала блеск. Горели фонари вдоль тротуаров с затоптанным потемневшим снегом, нагло светились зеркальные витрины, искусно задрапированные цветистыми тканями, отбрасывая на мостовую розовые, изумрудно-зеленые, голубые полосы. Торжествующе пялились яркие вывески ресторанов, магазинов. Шло начало января, и кое-где за окнами зеленые елочки, убранные ватой, лучились новогодними китайскими фонариками из разноцветной бумаги. Целые костры света пылали перед кинематографами: входные двери окружали настоящие арки из горящих электрических лампочек, и отчетливо стало видно, что с неба, оказывается, слетают редкие, очень мелкие морозные иголочки, которые даже нельзя назвать снежинками.
Толпа кипела здесь словно рыба в освещенном аквариуме. Разрумянившиеся девчонки, всего до полголовы повязанные косынками, с небрежно выпущенными челочками, весело смеялись красными смерзшимися губами и стреляли глазками в проходивших парней. Парни тут же старались завязать с ними знакомство, заговаривая ломающимися простуженными басками, фасонисто курили папиросы. Кепки их были старательно надвинуты на лоб, горели обнаженные уши, поверх пальто спускались громадные кашне с махрами, иногда заткнутые за пояс. Под руку, парами, подходили семейные, смотрели, какой фильм идет, совещались, и муж вынимал кошелек, направляясь к светящейся кассе.
Мальчишки-папиросники с фанерными «шарабанами» у груди пронзительно пересвистывались. Звонко выкрикивали юные продавцы в форменных картузиках: «Ирис-тянучка по копейке штучка!» Девушки-лоточницы продавали остывшие пирожки. Праздничный гул, говор многих голосов висела в морозном воздухе.
Стоя в этом водовороте, Ленька Охнарь с любопытством, жадностью рассматривал две громадные ярко освещенные афиши, висевшие по обеим сторонам входа в кинотеатр. «Индийская гробница» — впивались в сердце метровые горящие буквы. И рядом помельче: «Кинобоевик в двух сериях с участием знаменитого Конрада Вейдта». Вот и сам артист — с демоническим взглядом, гордо сложенными на груди руками, в костюме раджи, с крупным, бесценным изумрудом на чалме. А вокруг чего только нет! И отвратительные острозубые крокодилы, выползающие из мутных вод священного Ганга, чтобы проглотить свою жертву! И громадные, полосатые тигры с кровожадно прижмуренными глазами, пробирающиеся по бамбуковым зарослям джунглей! И свитые в чудовищные кольца пятнистые удавы, готовые соскользнуть вниз с баобаба! И слоныс паланкинами на спине, и обезьяны. И дивные красавицы в шелковых шароварах — рабыни деспота. И благородные европейцы в пробковых шлемах, лаковых крагах, с карабинами. Ух, красотища! Сколько ж в этом фильме жутко и сладко захватывающих кадров! Дух спирает от одной афиши.
У кассы длинная очередь. Тут же шныряют мальчишки- перекупщики, предлагая билеты по двойной цене. Охнарь только что сейчас был еще у одного кинематографа. В нем демонстрировалась дореволюционная русская картина «Разбита жизнь безжалостной судьбою» с участием отечественных звезд Мозжухина и Лысенко, и был нарисован господин во фраке с трагически опущенной головой, готовый покончить жизнь самоубийством, и над ним, словно видение, безжалостная разряженная красотка. А где-то рядом еще идет американский боевик в четырех сериях «Королева лесов»: все городские ребята только и говорят об этих фильмах.