Лермонтов и христианство
Шрифт:
Однако «странности» практической неприемлемости веры светскими властями в политически и культурно разных средах (до того языческого Рима и всегда православной Византии) кажутся таковыми лишь на первый взгляд. Поскольку в обоих случаях в реалии гражданского бытия привнесено было нечто, не приемлющее бытие именно в гражданской (мирской) его ипостаси. Этот затянувшийся в исторической жизни христианских государств «непорядок», очевидно, и дал рождение вышеприведённому тезису Ницше.
Имеет ли этот исторический пессимизм достаточные основания?
Ввиду важности для нас уяснения проблемы, уточним ранее отмеченный тезис, суть которого сводится к следующему: в своей чистоте и непорочности христианское учение понесло тяжёлые потери задолго до официального принятия его римским императором Константином (324 г.). К числу факторов, формировавших мировоззрение христианских общин (христианское общество к тому времени ещё не сложилось), следует добавить несомненное – «по остаточному принципу» – влияние эллинской культуры и философии (к примеру, морально-этические концепции
Вернёмся к реальным проекциям христианства.
Реалии античного мира и принятого уклада жизни привели к тому, что «при начале» IV столетия «простодушная, чистая вера в Небесного Отца, вступившего в непосредственное общение с человечеством через воплощение Сына Божия и требовавшего лишь любить Господа превыше всего, а своего ближнего как самого себя, казалась уже недостаточной духовенству, хотевшему быть посредником между землею и небом, – пишут авторы «Всемирной истории». – Исчезало, отходило в область прошедшего то прежнее, ясное, радостное, время первобытного христианства, у которого храм был не только в Иерусалиме или Самарии, но повсюду, где собирались единоверцы. …Эти дни с их беззаветным общением с Божеством миновали; понятие о «Добром пастыре» сменялось иерархическими требованиями; Его заповедь о любви утрачивала свою первоначальную простоту по мере того, как почитатели Христа выходили из катакомб и воздвигали великолепные храмы для своих молений. Римский официальный мир не мог оставить без внимания этого превращения, равно как и партийных церковных раздоров. К этому присоединилось то ещё, что христиане стали платить за оказываемое им властями снисхождение нескрываемым презрением и ненавистью к язычникам и всей обрядовой стороне их культа»[5]. Именно апология учения, противоречащая собственной практике, а больше всего несоответствие политическому и социальному устроению империи обусловили в эпоху императора Домициана (81–96 гг. н. э.) гонения на Церковь, которые продолжались более 200 лет, после чего вновь – и по тем же причинам – возникли при Диоклетиане (284–305) в 298 г. Правая рука императора цезарь Галерий и вовсе предлагал истребить огнём и мечом эту, как он говорил, «неспокойную иудейскую секту, отрёкшуюся сначала от веры своих отцов, а потом начавшую восставать против богов, чтимых в государстве, и придумывавшую себе произвольно новые законы на своих мятежных сборищах»[6]. Приучив своих граждан к чувству долга, права и ответственности, правовой Рим в лице императоров попросту не мог терпеть происходившие на их глазах пертурбации (лат. perturbatio – расстройство, смятение), видя в них угрозу основам государственной и общественной жизни, гражданскому порядку. И в самом деле, церковные летописи периода стагнации эллинского мира и нарождения нового пестрят упоминаниями о раздорах и амбициях христианских пастырей (епископов), свидетельствуя об их нетерпимости и непримиримости. Словом, пресловутый «человеческий фактор» занял место судьи в спорах исповедников новой веры, и он же, ведомый «здешним» честолюбием, инициировал первые ереси христианства.
По мере того как Римская империя превращалась в обширную территорию, охраняемую не свободными римлянами, а полунищими рекрутами из крестьян и наёмниками из варваров, ослаблялись крепящие страну духовные связи, социальные и политические механизмы. Дух гордого человека античного образца сменял не уверенный в завтрашнем дне тип гражданина, низведённого до люмпена (который, в зависимости от обстоятельств, сегодня – крестьянин-воин, а завтра – воин-крестьянин). Римский мир, будучи эклектичен как никогда, стал непредсказуем. Оторвавшись от своих основ, христианство в тот период зависло между «небом» и «землёй», что побудило мирскую власть перехватить инициативу. Её взял на себя император Флавий Клавдий Юлиан.
«Соединявший в себе, – сообщает «Всемирная история», – странным образом натуру истинного кабинетного учёного с блестящими военными дарованиями», дабы унять религиозные треволнения и страсти, намерен был создать новую религию, которая сохранила бы философию и красоту язычества с моральными принципами христианства. Однако смерть в бою с персами в 363 г. в возрасте 32 лет остановила этот смелый проект, правда, совершенно несбыточный ввиду неразрешимых в Византии противоречий духовного, этического и политического плана[7]. Примем во внимание, что по своему характеру, духовно-этическим воззрениям и в историко-культурном отношении это был первый в истории опыт соединения языческой эстетики с христианством. Идеи Юлиана, на столетия опередив искания средневековых «культурологов» и «еретиков», за тысячу лет до Ренессанса предвозвестили обусловленные цепью многовековых духовных исканий и заблуждений неоязыческие по своей сути каноны. Вследствие этого на стыке христианской этики и светской духовности были созданы компромиссные формы, призванные примирить Церковь и государство. Облечённые в христианскую эстетику латинства, они наиболее характерно явили себя в изобразительном искусстве итальянского Возрождения.
Кризис духовных категорий, обозначив себя уже в ранний период Христианства, неизбежно вёл к коллапсу культурно-политических формаций: рушились прежние государственные образования и создавались новые. Падение Западной и возникновение Восточной Римской империй породили новые парадоксы в исторической жизни христианства. В то время как в роскошной Византии активно формировались духовные принципы Восточной церкви, в руинах имперского Рима ютился пока ещё беспомощный (в VI–VII вв.) папский Рим. Получив поддержку франкской империи, Западная Церковь завершила формирование Папского государства (VIII в.) и заявила о своих духовных и политических амбициях. «С тех пор, как папа возложил корону императора на голову Карла Великого, произошло переплетение папских и императорских учреждений», – говорит об этом историк папства Енё Гергей. Растянувшаяся на столетия борьба «запада» и «востока» привела в 1054 г. к разделению Церквей на греческую и латинскую и послужила прецедентом для дальнейшего расслоения по конфессиональному принципу (в основе чего были не только духовные, но и исторические, и культурные составляющие, о чём скажем отдельно). Заметим, что
Но, получив далёкими от идеала средствами практически неограниченную власть над душами людей, папство стало зависеть от тех же человеческих несовершенств. В этом не было ничего необычного, поскольку всякое общество, подчиняясь реальной власти, в качестве «залога» подчинения традиционно предлагает поклонение её иерархии. В результате негласного соглашения «залог» надолго становится модулем отношений не только снизу вверх, но и сверху вниз. Так было и в языческие времена. Вопрос состоял лишь в специфике власти, формах поклонения ей и средствах сохранения сложившихся отношений. Поскольку всякая власть – светская или духовная – прямо зависит от форм взаимосвязей и степени солидарности с народом, принявшим власть, но подчиняющимся ей отнюдь не бесхитростно. Не стала исключением и Византийская империя. Политическое, военное и экономическое ослабление Византии ускорило поражение от крестоносцев (1204), что привело к сокращению и дроблению её территорий. Этнически исключительно пёстрый «народ» империи, а впоследствии «крепкая вера» вне нужд государства были в числе главных причин, приведших к разложению страны. При сложившемся духовном, социальном и политическом хаосе не в состоянии наладить здешнюю жизнь за счёт сосредоточения на экономических проблемах и политическом выживании (Доп. III) византийские императоры, передоверив свою власть патриархату, по существу отдали бразды правления далёкому от гражданских нужд церковному клиру.
Усиливая свои позиции с начала упадка империи (т. е. с конца XI в.), клир всё больше придавал сложившейся реальности церковное оформление, содержательной частью которого несколько позднее стало учение исихастов. Однако для населения Византии соборно принятое учение не стало, да и не могло стать неким катехизисом гражданской жизни уже потому, что имело с ней мало точек соприкосновения. Став частью духовного и гражданского бытия страны, учение, в пику принципам государственности, постепенно принимало форму государственной идеологии. В ипостаси последней оно больше походило на «практическое» руководство недеяния в «погрязшем во грехе» мире, коим, собственно, для византийцев была империя. В этом смысле учение было поистине судьбоносным для духовно и политически запутавшейся Византии, территория которой ко времени её падения сократилась до пределов одного города – Константинополя.
В силу влияния исихии не только на судьбу Византии, но и (по праву духовного преемства) Российской империи, нам просто необходимо ознакомиться с сутью учения. Но поскольку рассмотрение этого духовного феномена может увести нас далеко от темы, я более детально освещаю его в «Дополнении к части I» (IV, с. 285). Здесь же ограничусь кратким изложением принципов учения.
Григорий Палама – основатель и благовестник мистического учения – считал, что в основе исихии находится идея отрешёния человека от мира и слияния его с Божеством во время молитвы посредством мистического озарения. Лишь отчуждение от личности и растворение «себя» в благодати выстраивало, по Паламе, ту чудную и единственно приемлемую для христианина лествицу, по которой могла спастись из этого мира его душа. Таким образом, учение об «умной» непрерывной безмолвной индивидуальной молитве всё время (за исключением богослужений) изначально не было ориентировано на здешнее бытие, не говоря уже о совершенствовании его. Более того, «земля» в нём недвусмысленно представлена была как вместилище всевозможных человеческих грехов и пороков, избавиться от которых невозможно, а сбежать («по лествице») можно и нужно! И в самом деле, если считать «венец творения» и весь тварный мир ошибкой Творца, то спасение путём отстранения от него видится вполне приемлемым – и не только для православного христианина.
Выйдя из стен монастыря (который, соответствуя задачам учения, был наиболее приемлемым местом для медитативной практики), борьба исихастов с духовными противниками велась долго и проходила с переменным успехом. Утверждённое в 1351 г. на двух соборах без изменений (т. е. как не должное иметь связи с обыденной жизнью) учение сформировало в стране реальность, в которой развивались старые и зрели новые пораженческие настроения. Не разрушая первые и не противостоя вторым, догматические споры стали принадлежностью не только церковной, но и гражданской истории Византии. Делая акцент на тайно-личной аскезе, а значит, заведомо противопоставляя себя открытому миру (государству), официально утверждённая «истина» не могла выдержать (и не выдержала!) испытания политической реальностью. Последняя, никогда не бывая абстрактной, являла себя вполне конкретно, а именно в столкновениях как внешнего, так и внутреннего плана. Помимо «чисто» политических причин, о себе заявляло несоответствие сложившейся «духовной реальности» экономическим и социальным требованиям времени. Так же как и историческому бытию народа, никогда не живущего изолированно от других народов и государств. В пику реалиям светлые посылы «свободных в духе» людей были не только противопоставлены созидательным волеизъявлениям, они попросту исключали гармонию внутреннего и внешнего, выражением чего является духовное и социальное (государственное) устроение. Таким образом, в своих намерениях душеспасительное, в ходе исторической эвольвенты[8] учение оказалось государство-противопоказанным. С учётом того, что человек всегда существует на стыке духовной и социальной жизни, придётся признать, что «уход от мира» (с его реальными нуждами и трагическими необходимостями, войнами, борьбой за повседневное физическое выживание, и пр.) не мог не привести Империю к дроблению, после чего в буквальном смысле последовал уход из мира народа и государства.