Лермонтов: воспоминания, письма, дневники
Шрифт:
Тревожное раздумье более всего озабочивало тетеньку: это нововведение казалось ей первым насильственным вторжением внешнего мира в свято охраняемый быт семейный. Если Фамусов кряхтел от одной «комиссии», то у Мар[ьи] Вас[ильевны] было их на руках две, и уже стояла на степени кандидатки третья, подрастающая и воспитывающаяся в пансионе упомянутая сиротка. Проведал ли об ее черных думах Михаил Юрьевич или по чутью догадался, что у нас дойти письму в собственные руки барышни так же трудно, как мальчику вскинуть свой мячик до луны?
В первых числах января Л[опухин] уезжал обратно в Москву. В самый день его отъезда, как раз на почине рокового учреждения, не ранее 10-ти часов вечера, зазвенел колокольчик. В те времена он не мог так поздно возвещать посетителей, а разве курьера к одному из дядей, да разве Лермонтова, что-то запавшего в последние дни, — после проводов родственника, он
Зовут и нас! — Уж не предложение ли? Мне? Тебе? — Вот правду сказывают: Бог сиротам опекун!..
Мы вошли. На деловом столе дяди лежал мелко исписанный большой почтовый лист бумаги.
Екатерине Александровне подали письмо и конверт, адресованный на ее имя.
— Покорно благодарю! — вымолвила тетенька далеко не умильно и не ласково. — Вот что навлекает на нас ваша ветреность, ваше кокетство!.. Я ли не старалась?.. Вот плоды!!! Стой и ты тут, слушай! И ты туда же пойдешь, — обратилась она ко мне. — Извольте читать и сказать обе, кем и про кого это написано?
Нам стоило бросить взгляд, чтоб узнать руку Лермонтова. Обе мы, в разное время, столько перевидали в Москве лоскутков бумажек с его стихотворными опытами. Мне давала их на прочтение не Александра В[ерещагина], а другая его кузина, Полина В., с которою мы брали танцевальные уроки у Иогеля, в доме ее матери (Екат. Арк. Столыпиной), где я и познакомилась с Лермонтовым, тогда еще московским студентом. Недавние заметки на страницах «L'Atelier d'un Peintre», роман, подаренный мною Ек[атерине] Ал[ександровне] в ее именины, снова ознакомили нас с мало изменившимся почерком поэта.
В один миг Екатерина Александровна придавила мне ногу: «Молчи!» дескать. Я ничего не сказала.
Длинное, французское, безыменное письмо, руки Лермонтова, но от лица благородной девушки, обольщенной, обесчещенной и после жестоко покинутой безжалостным сокрушителем счастия дев, было исполнено нежнейших предостережений и самоотверженного желания предотвратить другую несчастливицу от обаяния бездны, в которую была низвергнута горемычная она. «Я подкараулила, я видела вас, — писала сердобольная падшая барышня в ментике и доломане, — вы прелестны, вы пышете чувством, доверчивостью… и горькие сожаления наполнили мою душу. Увы! и я некогда была чиста и невинна, подобно вам, и я любила, и я мечтала, что любима, но этот коварный, этот змей…» И так далее, на четырех страницах, которые очерняли кого-то, не называя его.
Место злодейских действий происходило в Курской губернии. По-видимому, не то чтобы вчера, ибо «юная дева» успела «под вечер осени ненастной перейти пустынные места»; все раны ее уже закрылись, как вдруг, находясь ненароком в столице, она услышала, что нож занесен на другую жертву, и — вот бросается спасать ее. Само собою разумеется, что пред посылкой письма Лермонтов на одном или двух последних вечерах был мрачен, рассеян, говорил об угрызениях, о внезапном видении на улице… «Дашенька… Курск…» Когда сестра в первых попыхах той ночи сообщила мне это предисловие, — несмотря на почерк Лермонтова, в котором нам невозможно было сомневаться, — мы едва ли не поверили и существованию Дашеньки, и тому, что сидевший в школе двадцатилетний подпрапорщик натворил столько бед в Курске. Ручаюсь, по крайней мере, за мое легковерие.
[Ладыженская. «Русский Вестник», 1872 г., кн. 2, стр. 651–654]
Вот содержание письма, которое никогда мне не было возвращено, но которое огненными словами запечатлелось в моей памяти и в моем сердце:
«Милостивая государыня, Екатерина Александровна!
Позвольте человеку, глубоко вам сочувствующему, уважающему вас и умеющему ценить ваше сердце и благородство, предупредить вас, что вы стоите на краю пропасти, что любовь ваша к нему (известная всему Петербургу, кроме родных ваших) погубит вас. Вы и теперь уже много потеряли во мнении света оттого, что не умеете и даже не хотите скрывать вашей страсти к нему.
Поверьте, он недостоин вас. Для него нет ничего святого, он никого не любит. Его господствующая страсть: господствовать над всеми и не щадить никого для удовлетворения своего самолюбия.
Я знал его прежде, чем вы, он был тогда и моложе и неопытнее, что, однако же, не помешало ему погубить девушку, во всем равную вам и по уму и по красоте. Он увез ее от семейства и, натешившись ею, бросил.
Опомнитесь, придите в себя, уверьтесь, что и вас ожидает такая же участь. На вас вчуже жаль смотреть. О, зачем, зачем вы его так полюбили? Зачем принесли ему в жертву сердце, преданное вам и достойное вас.
Одно участие побудило меня писать к вам; авось еще не поздно! Я ничего не имею против него, кроме презрения, которое он вполне заслуживает. Он не женится на вас, поверьте мне; покажите ему это письмо, он прикинется невинным, обиженным, забросает вас страстными уверениями потом объявит вам, что бабушка не дает ему согласия на брак; в заключение прочтет вам длинную проповедь или просто признается, что он притворялся, да еще посмеется над вами и — это лучший исход, которого вы можете надеяться и которого от души желает вам:
Вам неизвестный, но преданный вам друг NN». [193]
Какое волнение произвело это письмо на весь семейный конгресс и как оно убило меня! Но никто из родных и не подозревал, что дело шло о Лермонтове и о Л[опу]хине; они судили, рядили, но, не догадываясь, стали допрашивать меня. Тут я ожила и стала утверждать, что не понимаю, о ком шла речь в письме, что, вероятно, его написал из мести какой-нибудь отверженный поклонник, чтоб навлечь мне неприятность. Может быть, все это и сошло бы мне с рук; родным мысль моя показалась правдоподобной, если бы сестра моя, Лиза, не сочла нужным сказать им, что в письме намекалось на Лермонтова, которого я люблю, и на Л[опу]хина, за которого не пошла замуж по совету и по воле Мишеля.
193
Ср. письмо к «Княгине Лиговской»: «Наскучив пробегать глазами десять раз одну и ту же страницу, она нетерпеливо бросила книгу на столик и вдруг приметила письмо с адресом на ее имя и со штемпелем городской почты. Какое-то внутреннее чувство шептало ей не распечатывать таинственный конверт, но любопытство превозмогло: конверт сорван дрожащими руками, свеча придвинута, и глаза ее жадно пробегают первые строки. Письмо было написано приметно искаженным почерком, как будто боялись, что самые буквы изменят тайне. Вместо подписи имени внизу рисовалась какая-то египетская каракуля, очень похожая на пятна, видимые в луне, которым многие простолюдины придают какое-то символическое значение. Вот письмо от слова до слова: „Милостивая Государыня. Вы меня не знаете, я вас знаю, мы встречаемся часто. История вашей жизни так же мне знакома, как моя записная книжка, а вы моего имени никогда не слыхали. Я принимаю в вас участие именно потому, что вы никогда на меня не обращали внимания, и при том я нынче очень доволен собою и намерен сделать доброе дело. Мне известно, что Печорин вам нравится, что вы всячески думаете снова возжечь в нем чувства, которые ему никогда не снились. Он с вами пошутил. Он недостоин вас; он любит другую. Все ваши старания послужат только к вашей гибели. Свет и так указывает на вас пальцами. Скоро он совсем от вас отворотится. Никакая личная выгода не заставила меня подавать вам такие неосторожные и смелые советы, и чтобы вы более убедились в моем бескорыстии, то я клянусь вам, что вы никогда не узнаете моего имени. Вследствие чего остаюсь ваш покорнейший слуга Каракуля“» (Лермонтов. «Княгиня Лиговская». Акад. изд., т. IV, стр. 117).