Лермонтов
Шрифт:
— Ты сердит на меня, Цейдлер?
— Я, Лермонтов, миролюбив от природы. К тому далёк от разделений высшего света, где партия Бенкендорфа не в ладах с приверженцами Васильчикова и Орлова [42] . Я русский офицер, какая бы у меня ни была фамилия.
Лермонтов с раскаянием и досадой закусил губу.
— Мне больно, что я так был тобою понят, Цейдлер, — сказал он. — Что касаемо до высшего света, то ни русской, ни остзейской его половинам равно не выказываю почтения. Одинаковые сукины сыны, истинное благородство им неведомо, а под мундирами сердца подлецов. В давешнем разговоре мною имелось в виду лишь различие в умозрительном подходе к явлениям...
42
...не
— Полно, я не сержусь вовсе, — повторил Цейдлер. — Но ведь тебе и другие могут попасться на язык. Будь осторожен.
Лермонтов бесшабашно махнул рукой.
— А, что там! Хочешь сатисфакцию?
Цейдлер вытаращил глаза.
— Да нет, без крови. Вылепи мою карикатуру. Арнольди небось карандаш затупил на мне. Вот и ты попробуй. Не обижусь, ей-богу!
Через несколько дней Цейдлер получил назначение в Отдельный Кавказский корпус, и его провожали на тройках до той же Спасской Полисти. Чадили фитильками свечи, гремел хор трубачей. Лермонтов со стаканом шампанского в руке прочёл сочинённые им строки:
Русский немец белокурый Едет в дальнюю страну, Где косматые гяуры Вновь затеяли войну...Сам он тоже не надолго задержался в полку: в апреле бабушка выхлопотала ему перевод обратно в лейб-гвардию.
Царское Село — по-старому Саарская мыза, — вызывавшее столько вдохновенных откликов, оставило Лермонтова почти равнодушным. Его донимали эскадронные учения. Бабушкина тройка стояла всегда наготове, чтобы умчать в Петербург при первой возможности. Царскосельские парки в листве, светящейся позолотой, не находили в нём своего певца; в отличие от Пушкина, он не любил осени. Он бывал мрачен и зол, но никогда меланхоличен. Весь образ Царского Села уместился у него в насмешливых строчках о похождениях Маёшки и Монго:
Садится солнце за горой. Туман дымится над болотом...Лермонтов не нуждался в толчке извне для рождения стиха. И уж тем более не утихомиренной природе было становиться его музой!
Многие оставили на царскосельских дорожках свои зримые следы. Лермонтов промелькнул отстраняющей тенью.
...Он вернулся перед рассветом в прескверном настроении. Много острил, ловко танцевал, старался понравиться женщинам, выпил сверх меры шампанского — в общем, делал всё, чтобы убедить себя и других, что он счастлив и беззаботен.
Ещё шесть лет назад, когда в Париже появилась новинка — роман Стендаля «Красное и чёрное», Лермонтова поразил разговор с Жюльеном Сорелем русского Каразова о том, что в свете нельзя грустить, чтобы не предположили, что вы бедны и несчастны, а следует лишь скучать, так как это наводит на мысль о полном вашем благополучии и пресыщенности им.
Эта мысль произвела впечатление на юного Мишеля. Возможно, она послужила толчком к созданию его собственной светской маски?..
Царскосельская квартира встретила его той напряжённой атмосферой, когда хотят что-то скрыть и полны растерянности от этого. Не вдумываясь, просто ощущая домашнее неблагополучие, как нервные люди, помимо воли, предугадывают близкий слом погоды, он сумрачно скользнул взглядом по выскочившему на стук двери Ване Вертюкову, молча скинул плащ ему на руки и прошёл в кабинет, общий у них с Монго Столыпиным. Там было темно. Ваня только ещё вносил свечку в шандале, чтобы вздуть огонь, и от поспешности споткнулся на пороге.
Лермонтов, который и сам частенько задевал за этот выступающий порожец, нелепый между двумя комнатами, кинул на слугу безотчётно злой взгляд.
Восемнадцатилетний Ванюша Вертюков, недавно осиротевший и взятый к молодому барину из Тархан, потупившись зажигал канделябр. Но фитили не разгорались, капал воск, пахло жжёным.
Из глубины квартиры со стороны людской нёсся какой-то неясный гул. Лермонтов наконец осознал его.
— Что там? — спросил отрывисто, всё ещё погруженный в самого себя.
— Петра опять, — сильно окая, выдавил Ваня.
— Пьян?
Ваня кивнул.
— Позови его.
— Не надо бы, Михайло Юрьич. Глупой он нонче...
— Кликни.
И сам пожалел, когда, всклокоченный, с выкаченными глазами, у притолоки возник Пётр, старше его самого всего несколькими годами.
— Ну что ты колобродишь? — спросил Лермонтов, враждебно оглядывая ладного, красивого, несмотря на растерзанный вид, парня. — Затвори дверь, дубина.
— Всё одно, жизни нет, — невпопад ответил тот, не отводя лихорадочных глаз, но послушно прикрывая дверь.
Чтобы утишить сухое, опасное горенье этих глаз, Лермонтов спросил о другом: готовил ли он сегодня обед? Сам был сыт. Спросил для порядка.
— Не нонче и не вчерась, — дерзко ответил тот.
Ваня Вертюков с беспокойством прислушивался за запертой дверью. До него долетали всё усиливающиеся вскрики пьяного Петра и возмущённый, почти яростный голос Лермонтова.
— Нашему брату ничего не вольно! — кричал уже в голос Пётр. — Пропади всё пропадом! И не замай меня, барин. Добром отойди...
Вертюков распахнул дверь в тот момент, когда Лермонтов, не то потеряв равновесие, не то от кулака Петра (о чём Ванюше и помыслить было страшно!), загребая ногой по ковру, тяжело свалился в кресло.
— Бог с тобой, Петра, уймись, опомнись... — повторял Ваня, хватая того за руки и за плечи, стараясь вытолкнуть вон.
Пётр, бессмысленно поводя глазами, по-чёрному выбранился и, шатаясь, вышел.
Ваня кинулся к барину. Лермонтов приподнялся, потирая плечо и шею, куда, видимо, пришёлся тычок. Ванюша страшился взглянуть ему в лицо, а когда всё-таки взглянул, то удивился. Лермонтов был негневен, как ожидал Ваня. Напротив, спокоен и задумчив. Первые слова, которые он произнёс, прозвучали обыденно.
— Сними нагар, — кивнул на оплывшую свечу в канделябре.
Вертюков поправил фитиль — язычок пламени выпрямился, — но продолжал стоять в нерешительности посреди комнаты.
— Он так часто? — спросил Лермонтов.
— Коли вы в отлучке, завсегда, — признался Ваня.
Лермонтов подумал.
— Перебирайся днями на Садовую. Сколько я здесь бываю? Петра придётся в Тарханы отправить.
Ваня уставился на него, дрожа губами.
— Что ты?
— Пропасть ему там, — пролепетал обречённо. — Старая барыня... сами знаете... забьёт или в солдаты отдаст.