Лес рубят - щепки летят
Шрифт:
Катерина Александровна раздражительно отбросила работу в сторону и хотела что-то сказать, но Марья Дмитриевна продолжала ноющим тоном.
— Конечно, младенец не виноват, а все же уж не может быть на нем благословения, уликой он будет.
Катерина Александровна вздрогнула и побледнела. Ее глаза сверкнули каким-то недобрым огоньком. Мать оскорбляло то, что было свято и дорого ей.
— Мало того, что вы меня мучаете, так вы еще хотите убить моего ребенка прежде его рождения! — воскликнула она и оперлась рукой о стул. — Когда же вы перестанете? Когда же оставите меня в покое?
Марья Дмитриевна была вообще плохой
— Спасибо, Катя, спасибо! — слезливо произнесла она. — Не я тебя мучаю, а ты меня! Бога-то вы забыли, оттого все так и идет; оттого и благословения на вас нет… Вон старик-то ваш немтырем ходит, а вы и молебна не отслужите, чтобы бог ему разрешение языка дал… Так вот и дитя ваше без благословения родится… И радоваться-то ему грешно, потому что известно, как оно прижито. Таких-то в воспитательный дом прячут… Ты бы подумала, что я мать тебе, что мне все это тяжело видеть-то… Так ли мы жили с твоим отцом? Мы честными были, на нас пальцем никто не показывал…
— Идите прочь! — почти шепотом, как-то болезненно произнесла Катерина Александровна, указывая на дверь.
— Ну и на том спасибо! Не прикажешь ли, дочка, совсем переехать с квартиры. Что ж, и то сказать, довольно кормили и поили мать, теперь вот своя семья будет…
Катерина Александровна болезненно сжала руки и опустилась на диван. Марья Дмитриевна хотела было продолжать свои жалобные речи и вдруг остановилась: она увидала, что Катерина Александровна лежала без чувств. Марья Дмитриевна по обыкновению растерялась и забегала из угла в угол.
— Ай, батюшки, ай, родные! Умирает она! Умирает! — кричала старуха, бегая по квартире то за прислугой, то за водой.
Катерина Александровна была с трудом приведена в чувство. Но встать она не могла. Ей сделалось очень худо. Александр Прохоров, возвратившись домой и не зная ничего, что случилось, был сильно встревожен и растерялся, преувеличивая опасность болезни, как это обыкновенно случается с молодыми неопытными мужьями. Тяжелый день сменился еще более тяжелой ночью. Только дня через три можно было утвердительно сказать, что опасность миновала, но вместе с нею миновала и надежда для молодых супругов обнять свое первое дитя. Это было страшным ударом для Катерины Александровны.
Она поправлялась довольно медленно, и только дача и чистый воздух произвели на нее свое благотворное влияние. Через месяц, бледная и худая, с обстриженными во время болезни волосами, она едва стала подниматься с постели. Марья Дмитриевна ходила за дочерью и хныкала, во всем обвиняя себя. Она даже попробовала попросить прощения у дочери, но та как-то бесстрастно и холодно ответила ей:
— Вы ни в чем не виноваты.
— Нет, Катюша, я знаю, знаю, что не следовало мне говорить. Да ведь не предвидела я, что это могло случиться. Прости ты меня, дуру старую!
— Я вам говорю, что вы не виноваты. Чего же вам еще нужно? — холодно отвечала Катерина Александровна.
— Да вот ты сердишься и не приласкаешь меня, старую, — плакала Марья Дмитриевна.
— Что ласки? Не ими выражается любовь, — сухо произносила дочь и холодно принимала поцелуи матери, не отвечая на них.
Александр Флегонтович был тоже изумлен этим холодным спокойствием жены. Он ясно понимал, что под этим видимым равнодушием таится страшное горе, которое тем тяжелее, что оно не может
— Мы, Саша, договорились с нею до последнего слова…
— Ну, друг мой, с нею мы должны быть снисходительными, — мягко промолвил он. — Она не может мыслить так, как мы. Она не может понять то, что понимаем мы… Убеждать ее, ломать ее взгляды — бесполезно. Будем жить по-своему и оставим ее жить так, как хочет она…
— Я так и делаю…
— Но ты, кажется, раздражаешься за то, что она не понимает тебя? Ведь ты пойми, что и она может обвинять нас за то, что мы не понимаем ее, а значит, может тоже в свою очередь раздражаться на нас. Из этого может начаться бесконечная борьба, вражда… Тут уступить должны мы как более развитые люди, должны уступить по внешности, наружно, то есть терпеливо выслушивать нелепости и соглашаться на словах, а поступать по-своему…
— Я так и буду делать. Если я делала не так, то это потому, что иначе было нельзя поступать… Ты все-таки дальше стоишь от нее и не знаешь всего, из-за чего могут выходить столкновения… Впрочем, теперь, кажется, их не будет…
— Но ты слишком холодна с ней, — заметил Александр Флегонтович.
Катерина Александровна ничего не ответила, только по ее лицу пробежала какая-то тень.
— Нужно иногда приласкать ее, старухе это нужно, — мягко заговорил он.
Катерина Александровна нахмурила брови.
— Что же делать, если я не могу? — ответила та. — Еще недавно я могла быть нежной с нею… Может быть, после я буду ласкова с нею… Но теперь…
Катерина Александровна отвернулась, чтобы скрыть слезы.
— Нет, Александр, ты не знаешь всего, и я не стану тебе рассказывать, — отрывисто заговорила она. — Да ты и не понял бы меня… Меня поняла бы только женщина, если бы я рассказала, почему я не могу теперь ласкаться к матери…
Она замолчала.
— Знаешь ли, — продолжала она через минуту, — как-то я думала, что если бы мне пришлось поставить на карту спокойствие матери и какое-нибудь хорошее дело, то я пожертвовала бы последним… Я тогда клялась, что никогда я не принесу ничему в жертву ее спокойствия… Я так горячо ее любила, бедную!.. Теперь же, теперь мы вдруг стали чужими, вдруг разошлись, между нами легла непроходимая пропасть… вот как между тобою и всем старым легла могила твоего брата… даже больше.
Александр Флегонтович задумался и ничего не возразил жене. Она была взволнована. Она действительно сознавала, что между ее матерью и ею легла преградой могила ее ребенка и через эту преграду она уже не могла, по крайней мере, теперь протянуть горячие объятия своей матери. Она, может быть, была права, думая, что этих чувств не поймет ее муж, что их может понять только женщина. Он не просиживал в одиночестве тех сладких минут в мечтах о ребенке, которые просиживала его жена. Для него это дитя еще не жило, но оно жило для нее, она слышала, чувствовала трепет этой жизни. Для него это была просто обманутая надежда, для нее это была смерть горячо любимого существа.