Лес зимой
Шрифт:
— А вы могли бы у меня купить, это сукно, — сказал он. — Я совсем дёшево его продам. Оно мне помеха.
— А что ты за него просишь? — спросил я.
— Тут его, пожалуй, на целый костюм, а то и того больше, — сказал он самому себе и вытащил вон сукно.
Я сказал ему:
— Ты, в сущности, приходишь и приносишь с собой сюда в лес мирскую суету — жизнь, духовные интересы и газеты. Но поговорим-ка немного. Скажи мне одно, боишься ты, что твои следы будут видны завтра утром, если ночью выпадет снег?
— Это уж моё дело.
Я покачал головой, и человек снова уложил с изяществом сукно в низ мешка, совсем так, будто оно ему принадлежало.
Он сказал:
— Я разрежу его на брючные отрезки. Тогда оно не будет так велико, и мне скорее удастся его продать.
— А тебе бы лучше отрезать на брюки, жилетку и куртку, а остальное разрезать на брючные отрезки.
— Вы так полагаете? Пожалуй, что так будет лучше.
Мы высчитали, сколько нужно на костюм взрослому человеку, и верёвкой, которой были связаны письма, аккуратно вымерили наше платье. Потом мы надрезали сукно и разорвали его. Кроме целого костюма, там оставалось на добрых две пары брюк.
После этого человек попросил меня купить у него из мешка что-нибудь другое, и я купил часть кофе и несколько свёртков табаку. Он сунул деньги в кожаное портмоне, при чём я обратил внимание на совершенную его пустоту; он, как это делают бедняки, хлопотливо спрятал деньги и ощупал после этого карманы.
— Тебе удалось продать мне немного, — сказал я, — но мне больше не нужно.
— Что ж, торговля — торговлей, я не стану жаловаться.
Он стал немного посмелее.
В то время, как он укладывался, чтоб отправиться в путь и не употреблять больше своей постели из веток, я не мог не сожалеть об его жалком способе воровать.
Воровство по нужде — кусок сала, кусок сукна, которые он пробует продать тут же в лесу! Ах, да, воровство перестало быть чем-то особенным! И это потому, что перестало быть особенным и наказание за всякого рода проступки. Оно стало скучным и гуманным, из законов изъят религиозный элемент, и в судьях нет больше ничего мистического.
Я помню последнего судью, толковавшего значение присяги, как нужно бы было её толковать и как она должна бы действовать. У нас у всех стали тогда волосы дыбом. Да возвратится снова немного веры в колдовство, в шестую книгу Моисея, в грех против Духа Святого и обязательства, написанные кровью некрещёных детей! Укради в торговом местечке мешок с деньгами и серебряной посудой и спрячь его в горах, так, чтоб весенними вечерами он светил над местом, как голубой факел. Но не приходи с тремя парами рукавиц, ветчиной, салом.
Человек не боялся больше за свой мешок, он выполз совершенно из юрты, чтоб исследовать погоду. Тем временем я положил ему обратно его кофе и табачные свёртки, так как в них не нуждался. Когда он вернулся, он сказал:
— Я думаю, мне лучше тут переночевать, если я вас не обеспокою.
Вечером он даже и не притворился, что хочет достать свою собственную еду. Я сварил кофе и к нему дал ему сухую лепёшку.
— Вам не следовало бы тратиться, — сказал он. Затем он опять начал возиться со своим мешком, чтобы хорошенько заложить сало, которое могло попортить ему куски сукна; затем он снял с себя кожаный пояс, перевязал им мешок крест-накрест, сделав из него что-то вроде ранца, чтобы нести его на одном плече.
— Когда я перекину теперь конец мешка через другое плечо, нести мне будет куда легче, — сказал он.
Я дал ему письма, чтоб он снёс через горы и опустил их на почте; он хорошо их припрятал и ощупал после того сверху карман, деньги на марки он завернул в особую бумажку и завязал их в узелок в мешок.
— Где ты живёшь? — спросил я.
— Да где же бедняку жить? Живу около моря. У меня, к сожалению, есть и жена и дети, что уж говорить.
— А сколько у тебя детей?
— Четверо. У одного рука сломана; у другого — э, да всякому чего-нибудь не хватает! Так вот и не очень-то хорошо приходится бедняку. Моя жена больна; несколько дней тому назад она уже думала, что смерть её пришла, должна была причаститься.
В его тоне зазвучали грустные ноты, но они были фальшивые. Он мне всё налгал, конечно. Теперь, если они придут из посёлка его искать, у какого христианина хватит духа его выдать? Ведь у него такое большое и больное семейство!
Человек, о, человек, ты хуже мыши!
Я больше его не расспрашивал, но попросил что-нибудь спеть, какую-нибудь песню, раз мы должны были сидеть вместе.
— На это у меня нет теперь охоты, — ответил он. — Я мог бы ещё спеть псалом.
— Ну, псалом. Не теперь.
— Мне и хотелось бы вам услужить, но…
Его беспокойство всё росло. Немного погодя он взял мешок и вышел. Я подумал: вот он и ушёл, но он не сказал мне обычного приветствия: оставайтесь с миром!
Хорошо, что я пришёл в лес: тут как раз моё место и с этого дня ни одна живая душа не войдёт в мои стены.
Я заключил с собой очень строгий договор, чтоб с этих пор не иметь больше дела с людьми.
— Мадам, иди сюда! — сказал я, — я уважаю тебя и обязываюсь вступить с тобой в прелестный союз на всю жизнь, мадам!
Через полчаса однако человек возвратился, но уже без мешка.
— А я думал, что ты ушёл, — сказал я.
— Ушёл? Я ведь не собака какая-нибудь, — ответил он. — Я тоже бывал раньше в людском обществе и говорю: «здравствуйте», когда прихожу, и «оставайтесь с миром», когда ухожу. Вам не следовало бы меня дразнить.
— Что ты сделал с мешком?
— Я его отнёс немного по дороге.
Это делает честь его рассудительности, что он отнёс мешок на случай, если за ним придут: легче ускользнуть налегке, чем с тяжестью за спиной. Чтобы не дать ему возможности ещё лгать об его бедности, я спросил: