Лешкина любовь
Шрифт:
— Присядь.
С таинственным видом механик достал из настенного шкафчика бутылку с какой-то травянистого цвета жидкостью.
«Подсолнечное масло», — прочел Лешка на бело-желтой этикетке.
— На-ка вот цибарку, причастись, — до краев наполнив граненый стаканчик, хмыкнул механик. — Ото всех болезней — и душевных и телесных — первое средство.
Одним махом опорожнил Лешка емкий этот стаканчик: на миг перехватило дыхание.
— Ох! — вздохнул он, жмуря большие карие свои глаза. А где-то там
— Разные есть утоляющие средства, — сказал механик, снова пряча в шкафчик бутылку. Сам он не выпил и капли. — Но я отдаю предпочтение настоечке своего производства — водки с полынком.
— И верно: полынью в нос шибануло, когда пил, — проговорил Лешка, вытирая ребром руки влажные губы.
— От простуды незаменимое лекарство, казак, — механик похлопал Лешку по плечу тяжелой рукой. — Покойница матушка, прирожденная донская казачка, бывало, даже нас, малолеток, пользовала этим лекарством в умеренных дозах. Бывай здоров!
И, выйдя вместо с Лешкой из каюты, сухопарый этот человек, не угрюмый, но и не веселый, направился к себе в машинное отделение.
Настойка и в самом деле была, видно, лечебной: даже вот сейчас, стоя на носу буксира, Лешка все еще ощущал приятное, бодрящее тепло, разливающееся по телу — молодому, упружисто-мускулистому.
Поднялось над мачтой солнце, добросовестно, как и судовой колокол, надраенное кем-то до немыслимого блеска, и стало брать верх над туманом: седые ведьмины космы таяли, таяли прямо на глазах.
Уже окончательно спала пелена с правого, ближнего к буксиру берега. И перед Лешкиным взором открылась гряда горных кряжей — ни дать ни взять волжские Жигули. Разница была лишь в одном: осень на Волге щедрее одаривала Жигулевские горы яркими красками. Камские же кряжи выглядели сумрачнее, строже: сосны и пихты, пихты и сосны. Сизо-черные, взбираясь сплошным частоколом на неприступные скалы, они упирались острыми вершинами в самое небо. И только кое-где в низинах костерками полыхали кленовые и березовые перелески.
Над одним обрывистым утесом высилась огромная величавая пихта. Задиристые камские ветры зло пошутили с красавицей — исподволь выветрили из-под нее всю почву. И стояла теперь пихта как на ходулях: по-прежнему тянулась к обманчиво близкому небу, все еще крепко цепляясь обнаженными корнями за окаменевшую землю.
Наконец и весь левый берег стал доступен взору. А немного погодя открылись и самые далекие синеющие речные дали. И эта сквозная ликующая синь растрогала Лешку. Он смотрел вдаль и улыбался…
Полчаса спустя, как раз напротив пристани, белеющей жарким пятном, уютно прикорнувшей в тишайшей заводи, на виду у крохотного селеньица, поломалась на буксире машина. Судно еле дотащилось до заводи, волоча за собой три грузные пузатые баржи. Пришлось бросать якорь и вставать на ремонт.
Для машинной команды началась горячая страда, а для палубной — сплошной отдых.
— Братва, собирайся на берег! — кричал юркий косоглазый матросик. — Капитан разрешил!
Лешке, проходившему мимо, услужливый парень, всегда знавший самые последние судовые новости, доверительно шепнул:
— Нынче ни завтрака, ни обеда не жди: нашему коку муженек все печенки отбил. Лежит в каюте и стонет. Так что в деревне придется пошукать насчет харчишек.
— За что ж он ее? — спросил Лешка.
— Ночью с масленщиком Васюткой накрыл. — Прыткие глаза матросика разбежались в разные стороны. — Не женись, солдат, от этого бабья греха не оберешься! — И опять зычно загорланил: — Э-эй, братцы! Поплыли к девкам на блины!
Желающих прогуляться нашлось много. На берег отправились рулевые, матросы, второй штурман, жена капитана. Лешка последним прыгнул в переполненную лодку, готовую вот-вот отчалить от кормы судна.
Пристали к мосткам дебаркадера. Одни рысцой побежали, гремя бидонами, в поселок за молоком и яичками, другие — к маячившему на отшибе кирпичному зданьицу сельпо.
И только Лешка никуда не спешил. Привязал к перилам мостков лодку, спрыгнул на прибрежную мокрую гальку, будто груду чугунных слитков. Постоял, поглядел вправо, поглядел влево.
Неподалеку от пристани высился ветхий щелявый сарай. У сарая, под навесом, врос в землю верстак — не менее древний, чем сам сарай. А за верстаком работал сгорбленный дед, не спеша стругая рубанком новую тесину.
Когда шумливая ватага пароходских выгружалась из лодки, дед даже не оглянулся. Не глянул он и на Лешку, остановившегося возле него, хотя тот, поднимаясь в горку, намеренно тяжело ступал на гремящие под ногами голыши.
От добротной, слепяще-белой тесины попахивало сосновой смолкой, духовитой, приятно щекочущей ноздри. Две доски, уже гладко выструганные, стояли тут же, у сарая, возле закрытой на защелку двери.
Лешке, давненько не державшему в руках рубанка, захотелось встать на место деда, по всему видно, угрюмо-нелюдимого, так захотелось, что он, покашляв от волнения в кулак, отважился и сказал:
— Здрасте, дедуля!
Старик даже ухом не повел. Только еще ниже согнул пещерно костлявую спину, обтянутую пропотевшей, в заплатках, рубахой.
«Вот тип!» — подосадовал про себя Лешка.
А легкие шуршащие стружки, завиваясь в колечки, летели и летели к ногам деда, раззадоривая Лешку.
Помявшись, он обошел старика слева и встал почта вплотную к изъеденному древесным жучком верстаку.
И тут случилось неожиданное. Дед поднял косматую седую голову, отрешенно глянул на Лешку слезящимися глазами, кивком поздоровался с ним.