Лесковское ожерелье
Шрифт:
Так ведь не граф окончательно разбил Любину жизнь. Разбил ее — безликий, безымянный дворник,который убил Аркадия Ильича, случайно увидев у него деньги. Тот самый, которого хитроумные инсценировщики переделывали в дворецкого.Еще бы: с дворецким куда легче, дворецкий — графский агент! А с дворником что делать? Спящего зарезал и деньги забрал. Тут никакого «благородства», никакого «договора» и никакой, даже «жестокой» логики — просто тупая иррациональность. Страшной тенью проходит этот дворник в рассказе Лескова и страшны две-три скупые подробности о нем. Выдержалсорок кнутов
Пытался ли Лесков объяснить себе и читателю то, что рассказал в «Тупейном художнике»? Пытался. С помощью той самой обличительной тенденции, которую он резко прописывал для Собрания сочинений. Однако драмы это не исчерпало. Может быть, Лесков смутно чувствовал ее необъясненность? Может быть, вообще это смутное сознание и было причиной неуверенности Лескова в своем детище? И авторского молчания об этой вещи? Не здесь ли — разгадка «Тупейного художника»?
Странен финал его. Увы, не «вольный Хрущук» его венчает — не слишком реальный по «историческим временам», но вполне логичный по тенденции. Венчает — тихий, домашний «плакончик» с водочкой. Самое пронзительное, самое необъяснимое и самое гениальное в рассказе — этот странный финал.
«Я сразу весь плакон выпила… А ты, хороший мальчик, мамаше этого никогда не говори, никогда не выдавай простых людей: потому что простых людей ведь надо беречь, простые все ведь страдатели… Я был растроган и обещался, что никогда и ни за что не скажу о ее „плакончике“…
— Спасибо, голубчик…»
Кто помнит этот финал? Он как-то забыт за свистом арапников… Впрочем, Аким Волынский, блестящий критик, когда-то «свистом» не обманулся, он безошибочно указал на этот эпизод с «плакончиком» как на сильнейший в рассказе, — но кто теперь вспоминает и этот пассаж, и самого Акима Волынского? (Впрочем, меня успокаивает письмо Быстрова.)
Неспроста ведь начисто вылетал этот финал из инсценировок и экранизаций — есть что-то скребуще-жуткое в нем. Один простой человек зарезал другого простого человека из-за денег; третий простой человек запил… Герцену такое не снилось.
В самом деле, вот «Сорока-воровка» — о том же театре Каменского, классический объект сопоставлений с «Тупейным художником», литературоведами заезженный: и Герцен — «разоблачил», и Лесков «разоблачил»… Так-то так, да художественный воздух не тот. У Герцена все на котурнах: и герои, и автор-рассказчик. У него все — воспаленно-горделивые. У него от одного только словесного оскорблениявеликая актриса зачахла. Ее на скотный двор не сослали, ей и играть не запретили. И отомстила она графу за наглость как бы во французском духе: завела ему назло тайный роман. Вообще есть что-то «французское» в тональности герценовского письма: много пылких слез, а внутри — сухое пламя гордости, и самолюбие, и смерть от уязвленности духа, рассказано же — для разрешения умственного вопроса.
А у Лескова? Ох, до чего здесь все
О, господи! — то и дело, говорят, вырывалось у Лескова в последние годы жизни, и тяжко, хрипло старик вздыхал.
В последних строках рассказа — колдовство необъяснимой интонации; со стеклянной струночки вдруг словно проваливаешься в теплую бездну:
«И как сейчас я ее вижу и слышу: бывало, каждую ночь, когда все в доме уснут, она тихо приподымается с постельки, чтобы и косточка не хрустнула: прислушивается,встает, крадется на своих длинных простуженных ногах к окошечку… Стоит минуточку, озирается, слушает: не идет ли из спальной мама; потом тихонько стукнет шейкой „плакончика“ о зубы, приладится и „пососет“… Глоток, два, три… Уголек залила и Аркашу помянула, и опять назад в постельку, — юрк под одеяльце и вскоре начинает тихо-претихо посвистывать — фю-фю, фю-фю, фю-фю. Заснула!
Более ужасных и раздирающих душу поминок я во всю мою жизнь не видывал».
Хруст косточекЛесков опять-таки для Собрания сочинений добавил, для шестого тома.
Для первого книжного издания «Тупейного художника». Оно же и последнее прижизненное: каноническое.
Несколько подробностей. «Тупейный художник» в шестой том, вообще говоря, не планировался — он там оказался по несчастью. А несчастье было связано с первоначальнымсоставом шестого тома: «Мелочи архиерейской жизни», «Епархиальный суд», «Синодальный философ» — все антиклерикальное, с чего и была у Лескова поздняя «пря» с начальством. Том был набран и отпечатан. И лег на стол к Начальнику Главного управления по делам печати. К Евгению Феоктистову.
Замкнулся обруч жизни: из далекого 1861 года встала фигура молодого московского либерала, служившего когда-то вместе с Лесковым у «Сальясихи» в газете «Русская речь». Того самого, что под именем Сахарова удостоился в романе «Некуда» нескольких строк: он «смахивал на большого выращенного и откормленного кантониста, отпущенного для пропитания родителей».
Теперь, четверть века спустя, «откормленный кантонист» решал судьбу шестого тома. Надежд не было: в делах цензурных Феоктистов был страшней самого Победоносцева. Лесков воззвал к Суворину: «Вы знаете, за что это?.. За две строки в „Некуда“, назад тому 25 лет…»
Чуда не произошло: зарезал.
Лесков узнал об этом 16 августа 1889 года. На лестнице суворинекой типографии, где ему сообщили новость, у Лескова случился приступ стенокардии. Первый приступ болезни, которая через пять лет свела его в могилу.
В «посмертной просьбе» он запретил надгробные речи о себе. Его мучила мысль о совершенных ошибках и проигранных литературных битвах; он не хотел верить в хорошее отношение к себе ни современников, ни потомков. Он умер непримиренным.
Чудо произошло позже.
Чудо воскрешения великого художника в духовной жизни народа.
Постскриптум
Сын классика
«Сын классика» — понятие неуловимо каверзное, словно созданное для анекдота, а меж тем оно реально и драматично. Мемуаристы прошлого донесли до нас странные эпизоды из этой сферы: Федор Федорович Достоевский, бранящийся с Сергеем Львовичем Толстым за карточной игрой; Илья Львович, жалующийся окружающим: вы думаете, легко быть сыном классика?..