Лесная крепость
Шрифт:
Чердынцев вновь дал очередь по возникшим в темноте поля, очередь была короткой – кончились патроны. Чердынцев поспешно сменил рожок. Люди, находившиеся на закраине поля, ответили, несколько пуль по-воробьиному чиркнули, проносясь над самой головой лейтенанта.
Он вдруг подумал о том, что его могут убить. Ранее такая мысль никогда не приходила в голову, а сейчас пришла. И он понимал, в чём причина. Очень будет обидно погибнуть сейчас, когда Наденька прибыла в его отряд. Чердынцев засёк новые вспышки на закраине поля, дал по ним очередь, ствол «шмайссера» пополз вверх, будто живой, – попался рожок с усиленными зарядами, лейтенант чуть опустил автомат,
Глазки исчезли.
Через несколько минут он добрался до охранения, по снегу перекатился в утоптанное углубление, где лежали двое партизан.
– Все целы? – просипел надорванно. Бегать и ползать по снегу – дело нешуточное, трудное.
– Один раненый, остальные все целы.
– Кого ранило?
– Игнатюка знаете?
– Конечно.
– Его вот…
– Надо срочно выносить его из-под огня.
– Пока нет такой возможности… Видите, на всякое шевеление они бьют из автоматов. И бьют, гады, плотно.
Чердынцев перевалился через край углубления, по снегу перебрался в следующее гнездо, где находился раненый Игнатюк, с ним трое партизан, возглавляемых Ерёменко. Ерёменко своей привычке решил не изменять – вновь обрил голову наголо, хотя зачем брить её, когда стоят такие морозы, лейтенант не понимал, холодно ведь. Игнатюк находился в сознании. Чтобы не стонать, он закусывал губы, жевал их, обнажая крепкие блестящие, с правой стороны испачканные кровью зубы. Лейтенант тронул его рукой:
– Как чувствуешь себя?
– Пока держимся, – с трудом просипел Игнатюк, стиснув челюсти.
– Держись, браток, скоро эвакуировать тебя будем, – пообещал Чердынцев, – чуть осталось… Как только темнота наступит.
В ответ Игнатюк сипло, выворачивая себя наизнанку, застонал – а может, и закашлялся, – на лбу у него вздулись жилы.
– Потерпи немного. У нас в отряде теперь врач есть! Свой, – успокаивающе проговорил Чердынцев. – Умереть тебе не дадим… – Лейтенант ощутил, как у него невольно задёргалась щека: не надо было произносить слово «умереть», такие слова – вообще табу, когда имеешь дело с ранеными, но делать было нечего, слово это вылетело… Чердынцев вскинул автомат и дал очередь по двум фигурам, уползавшим с поля, уже перевалившим через закраину, но сделали это запоздало – Чердынцев опередил их.
Впрочем, попал он или не попал, разобрать было трудно, всё уже стала поглощать быстро наваливающаяся вечерняя чернота. Огонь стал слабеть. Через десять минут Чердынцев скомандовал:
– Отходим! Первым уносим раненого. Два человека – со мной, будем прикрывать отход.
Старое нескошенное поле покинули благополучно: стрельба стихла совсем, и одной и другой стороне было жаль впустую жечь патроны. Игнатюка вынесли, и он, «рыжий, рыжий, конопатый», был первым человеком в отряде, которому врач Надежда Шилова оказала медицинскую помощь: вытащила пулю из предплечья, перевязала и потребовала от командира отдельную землянку для «медсанчасти». Командир подивился Наденькиной напористости и землянку выделил.
Они сидели вдвоём и пили чай с роскошным печеньем московской фабрики «Рот фронт» – Чердынцев и Наденька Шилова, двое влюблённых друг в друга людей, вспоминали прошлое. Верно говорят, что без прошлого нет настоящего, без него невозможно и будущее, – эти двое вспоминали прошлое, Москву, безмятежные походы в кино, светлые майские вечера, пахнущие сиренью.
– Москву ты не узнаешь, она стала совсем иной, – сказала Наденька, подняла
Чердынцев прижал к себе Наденькину голову.
– Лучше бы ты этого не видела. К маме моей не заходила, не общалась?
– Нет. По-моему, она эвакуировалась. Москва ныне совсем пустая. От прежнего числа жителей остались, думаю, лишь пятая часть. А может, и того меньше. Большинство эвакуировались. За Урал, в основном. В Среднюю Азию. Артисты, насколько я знаю, уехали в Ташкент. Писатели – в Алма-Ату.
– Хотел бы я написать письмо отцу с матерью. Только как оно дойдёт?
– Штаб партизанского движения, думаю, это сделает…
Военная гимнастёрка сидела на Наденьке, как влитая, и очень ей шла. Зелёные защитные петлицы, по два жестяных, окрашенных в такой же защитный цвет лейтенантских кубаря, медицинская эмблема: чаша с заглядывающей в неё змеёй, широкий комсоставский ремень, ладно подогнанные по ноге меховые сапоги – всё это делало Наденьку взрослой и очень привлекательной. Хотя в памяти Чердынцева, в его мозгу прочно запечатлелось недавнее прошлое, Наденька в нём не была взрослой, не могла просто, была худенькой инфантильной девчонкой, до потери сознания любившей своего отца, Москву, библиотечную тишину, мороженое, красную пузырчатую газировку с вишнёвым сиропом, первомайские демонстрации, глубокомысленные дискуссии, а также дежурства во время практики в больнице, когда она оставалась одна на несколько палат и помогала больным… Милосердие, желание облегчить страдания, утишить боль, вернуть хворому человеку сон в бессонную ночь, поднести в мензурке лекарство, всё это было не только в крови у Наденьки, это составляло часть её сути.
Чердынцев никак не мог поверить в то, что видит её, что жизнь неожиданно сделала ему такой королевский подарок и вообще совершила такой зигзаг, свела вновь двух людей, которым, может быть, уже и не было дано встретиться. Лейтенант зарылся в Наденькины волосы и спросил запоздало – собственно, он должен был давно задать вопрос, но не задавал, что-то останавливало его:
– Как отец?
Далёкий жалобный стон возник у Наденьки внутри, плечи её опустились.
– В сентябре ушёл в ополчение, – наконец ответила она, – больше я ничего о нём не слышала. – Несколько мгновений она боролась с собой, потом произнесла с сырым вздохом: – Запросы ничего не дали… Знаю только, что ополченческий батальон, с которым он отправился на фронт, погиб почти полностью… – В Наденьке снова возник и исчез стон.
Лейтенант погладил её по голове, поправил прядь волос, потом вторую, произнёс тихо, тщательно подбирая слова:
– Ещё не всё потеряно. Раз нет официального извещения, значит, не убит. Может быть, жив, но не может дать о себе знать. Как я, например. Я же до сих пор не могу подать о себе весть.
– Официальное извещение, о котором ты упомянул, называется похоронкой. Похоронки – это самое тяжёлое, что есть ныне в жизни Москвы. М-м-м… – Наденька выпрямилась, в ней словно бы что сломалось, сорвалось, она сейчас пыталась сопротивляться самой себе, но не могла – вспомнив отца, она едва сдерживала подступившие к глазам слёзы.